- Час. Или, может быть, меньше... Не знаю.
- То-то - два с половиной часа. Я уж вижу, что вы не знаете. Два с половиной часа для среднего окорока в полпуда. Два с половиной.
И когда молодая женщина, пожимаясь от невнятной тоски, спрашивает:
- А сахар под шкуру зачем? - объяснить ей:
- Это для мягкости вкуса, а как же? Для сладости.
И добавить игриво:
- Вот на такой окорок, ждите не ждите, а уж я к вам в гости приду.
И еще добавить на ухо, но так громко, чтобы всем кругом было слышно:
- А когда у вас маленький будет, приглашайте кумом.
Неторопливый и важный, считался Алпатов крестным отцом до полусотни айнских ребят, и не было в Аинске такой глухой улицы, где бы не копались в пыли то Ваня Брёхов, то Коля Штанов, то Надя Мигунова - все крестники Алпатова.
Сначала был чай, а за чаем, если гость отказывался от варенья, лиловая подполковница делала понимающие большие глаза и говорила с растяжкой:
- Ну, конечно!.. Я так и знала: пьете!
И хотя в Аинске все пили, и не пить было никак нельзя, и не варенье даже сахар к чаю многими признавался лишним, но как сочла нужным она удивиться этому лет двадцать назад, так и теперь все удивлялась.
Алпатов хотя из любезности и говорил, что любит играть со скупой женой лесничего, но уселся за одним столом с о.Герасимом, казначеем и Бузуном и сам предложил преферанс двойного счета с "разбойником", чтобы игра была азартнее и крупнее.
Не везло; хотелось быть шумным и веселым, но торчала навскрыше шилохвостая шеперня: ни виста, ни масти. Нет людей суеверней картежников: три раза менял места Алпатов; садился и в прорезь стола, и в линейку, и опять в прорезь - карта уходила от него веером: то играл казначей старенький, с сухой бородкой, утиным носом и тряской головой, то Бузун, то о.Герасим. И если кому везло, то больше всех ему, этому львинокудрому протопопу с рысьими глазами: распустил по зеленому полю черную рясу, сел всех шире и всех приземистей и раз за разом назначал игру.
- Вы не молебен ли отслужили, отец Герасим, несравненный мой? - ласково спрашивал Бузун.
- Да-а, а как же? Науму-пророку. Служил, служил.
- И что бы вам уж кстати за нас-то, грешных! - тряся головою, подхватывал казначей.
- И за вас я служил - Флору и Лавру и святому Власию, служил, служил.
Дерзок был на слово протопоп.
Но знали, что и у себя в соборе он тоже уверенно прост. Случилось как-то на проскомидии, вышел вдруг на амвон со стареньким поминанием, потряс им над головою, гневный, и закричал на всю церковь:
- Чье?
Прихлынул ближе к амвону народ; перешептывались, озирались: чье?
- Чье поминание, спрашиваю?
Еще ближе столпились, дышали друг другу в затылки, напирали плечами. Дрожала в крупных пальцах о.Герасима виноватая книжечка, маленькая, трепаная, в красненьком переплетце.
- Да чье же, наконец? Есть ему хозяин?
И вот старушка из-за колонны, возле самых дверей:
- Никак мое!.. Ой, тошно мне!.. Никак мое, батюшка.
- Так что ж ты мне, старая палка, что ж ты мне копейку, а? Копейку за сорок душ, а? Сорок покойников тебе поминать за копейку, ах, язва!..
И шваркнул, сердитый, поминание вместе с копейкой через всю церковь старухе в ноги.
А то повадился было один баптист встречать о.Герасима на улице и заводить с ним речи о первородном грехе, и о спасении, и о том, что нельзя натопить дома, если жечь дрова около него, а нужно топить внутри - и спасешься. Начинал издалека, сознавался в мучительных сомнениях, спрашивал совета и справлялся, как гласит Писание; но сам Писание знал куда лучше о.Герасима, ни в чем не сомневался и то на том, то на этом ловил его ехидно. Однажды надоело это протопопу.
- Ты - бабтист, значит - от бабы. В православие ты не пойдешь - вижу. Не хочу говорить с тобой. Пошел!
- Батюшка, это неправильно. Конечно, и вы - от бабы, как всякий человек, только баптисты - это...
Осерчал протопоп и, так как был здоровее, сшиб его с ног и долго бил набалдашником посоха и пынял коленом.
А за свадьбы он, не в пример прочим попам, назначал по рублю с ведра водки и тут не ошибся: в Аинске неслыханно много пили на свадьбах.
Отгорели наполовину свечи. С каждым часом записи протопопа делались все длиннее.
- Ничего с ним не поделаешь, - скромно сказал о нем казначей, поводя головою.
- Его день, его, - добавил Бузун.
А Алпатов внимательно осмотрел всего о.Герасима, - показался он ему, красный, толстый, волосатый, похожим на ярого быка, и не скрыл он этого толкнул Бузуна:
- Эй, не стой на дороге: землю роет!
И удивились даже, что ничего не сказал на это поп: только сощурил злые рысьи глазки и выдохнул носом.
За ужином много пил Алпатов, заливал проигрыш, боль под ложечкой, смутную стиснутость, связанность и тоску, и очень хотелось подшутить то над тем, то над этим. Капитана Пухова, весьма безобразного человека, с двумя красными шишками над правой бровью и на шее, вечно потного, мокрого, с глубокими морщинами вдоль щек, весело назвал милашкой; казначею, с молоденькой женой которого говорил о ветчине, погрозил пальцем и подмигнул значительно: "Поглядывай, старче, посмат-риваай!.." Учителя прогимназии Ивана Семеныча, сидевшего с ним рядом (не того, который диктовал в форточку, а другого), хлопнул по плечу и сказал ему вполголоса что-то такое, отчего Иван Семеныч замахал руками, потом прыснул и покачал головой. Лесничий, сырой хохол Зозуля, яростный охотник, прославился одним зайцем: составилась веселая охота без гончих, и затеяли подшутить над Зозулей. Никому не дал он первого матерого зайца, сидевшего на опушке, подкрался, выстрелил - кубарем заяц. Но нашлась у добычи в зубах скромная записка карандашиком: "Не убивай мене, Зозуля, бо я давно уже убит". Напомнил лесничему зайца.
И все это делал просто и любовно, как старший, как привычный командир; никого не хотел обидеть, - хотел, чтобы веселее было за столом. И когда столкнулся глазами с о.Герасимом, то крякнул, передернул плечами и пропел с задором:
У попа-то рукава-то, ба-тюш-ки!
Но только пропел - вскочил о.Герасим, кудлатый, красный, и глаза, как ракеты поднял кверху широкий рукав, ткнул пальцем в сторону Алпатова (сидел он на другом конце стола, наискось) и пропел в терцию выше:
Посмотрите дурака-то, ма-туш-ки!
И стоял, наклонясь, выжидающе вдохновенный, точно приготовился сразу сочинить еще лихую частушку, если бы ответил Алпатов, и потом еще и еще, и пропеть все в терцию выше и с выражением.
Нехорошо вышло. Казначейша сказала: "Ах, боже мой!" - и замерла ожидая; пышная Бузуниха поднялась и открыла рот, неизвестно, от неожиданности или от желания вскрикнуть; сырой лесничий зачем-то тянул о.Герасима за руку книзу; появился рядом с протопопом и Бузун, наклонился близко к нему небольшой, до кожи остриженной головою и говорил встревоженно-ласково:
- Извинитесь, отец Герасим. Так нельзя... Родной мой, возьмите ваши слова назад.
А упрямый протопоп кричал:
- Не учить меня прошу! Я знаю!
И по тому, как мутно было у него перед глазами, Алпатов почувствовал, что он пьян, что все кругом так же пьяны, и больше всех о.Герасим, обидевший вдруг его, самого крупного, самого почетного, самого старшего здесь по чину; и неловко стало перед всеми, а больше всех перед ротными командирами и поручиком Кривых.
- Все мы - дураки перед господом: один он умен! Что тут обидного, ну? Что? - кричал кому-то о.Герасим. - И вы - дурак. И я тоже дурак.
В это время Алпатов мучительно думал, что можно сделать с попом, и выходило, что сделать ничего нельзя.
Минут через десять о.Герасим мирился с ним, свел все к дружески-пьяной шутке; чокались они бокалами с какою-то крепкою бурдой и целовались.
Но остался стыд перед капитаном Пуховым, которого Алпатов назвал милашкой, и перед поручиком Кривых, который молча глядел на него боком, как будто и ему было неловко, и перед маленьким Бобой, который недавно родился. И потому раньше других ушел он от Бузуна, изо всех сил стараясь держаться преувеличенно пьяно и весело; еще раз, напоказ крепко крест-накрест, как на Пасху, расцеловался с попом, еще раз напомнил казначейше о ветчине - как будто ничего не случилось, - все сделал, чтобы никто не сказал: вошел большим - вышел маленьким. Небо было просторное, светлое. Затянуло лужи ледком. Хрустели под ногами сосульки, подопревшие днем. Слышны были ретивые колотушки (воровали в Аинске ежедневно). До дому был один квартал, но он обогнул этот квартал с тыльной стороны, хотелось о чем-то подумать, побыть наедине. Постоял на одном перекрестке, на другом, посмотрел на синие тени на осевшем снегу, посмотрел на небо; но перекрестки были пусты, звезд вверху невиданно много... Обогнул еще перекресток, слушая шаги; шаги его были прочные, широко влипали в землю. Алпатов вспомнил номер своих калош пятнадцатый, - веселее стало от этого редкого номера калош.