В гостиной, довольно кокетливо меблированной, со стенами из бамбуковых палок, укрепленных на небольшом расстоянии одна от другой, но обтянутых тонким холстом, дабы, пропуская воздух, ограждать от нескромных взглядов, две молодые женщины, вернее, девушки, полулежа на койках, сами раскачивали их кончиком миниатюрной ножки и тихо беседовали, куря пахитоски, благовонный дым которых спиралью поднимался к потолку.
Эти две девушки, одаренные той чистой, величественной и в то же время бесхитростной красотой, были донья Эльмина и донья Лилия, уже представленные читателю.
В ту минуту, когда мы входим в гостиную, донья Эльмина с досадой отбросила далеко от себя только что закуренную пахитоску.
— Что с тобой? — изумилась подруга.
— Что со мной? — вздрогнула донья Эльмина. — Я страдаю, я несчастна, а ты, злая, вместо того чтобы сочувствовать моему горю и пожалеть меня, смеешься, поёшь и чуть ли не насмехаешься надо мной.
— О-о! — вскричала донья Лилия, приподнимаясь и слегка нахмурив брови. — Какой неожиданный и серьезный упрек! Видно, ты очень страдаешь, Эльмина, если говоришь таким образом со мной, твоей кузиной, твоим другом, твоей сестрой.
— Прости меня, Лилия, я действительно несправедлива, но если бы ты только знала…
— Что? Отчего не говоришь ты со мной откровенно, Эльмина? Вот уже месяц как я замечаю в тебе разительную перемену: ты бледна, мрачна, постоянно взволнована, порой я подмечала на твоих щеках следы едва стертых слез. Разве ты полагаешь, что я слепа или равнодушна к тебе? Нет, нет, дорогая моя, я все видела с первого же дня. Ты стала такой после продолжительного разговора с отцом.
— Правда, — пробормотала донья Эльмина, опустив голову.
— Но дружба должна прежде всего быть скромна, и я молчала. Я видела, что ты заключила горе в своем сердце и, быть может из гордости, не хотела открывать мне ничего. Я ждала, когда твое сердце переполнится и тогда ты станешь искать облегчения от тяжелого гнета горести, разделив ее со мной.
— Спасибо, Лилия, ты добра и любишь меня.
— Да, люблю, Эльмина, и гораздо сильнее, чем ты полагаешь. Что же касается веселости, в которой ты упрекаешь меня…
— Я ни в чем тебя не упрекала, — с некоторой живостью перебила донья Эльмина, между тем как легкая краска покрыла ее прелестное личико.
— Веселость, в которой ты упрекаешь меня, лишь напускная; притворяясь веселой, я хотела вызвать на твоих губах мимолетную улыбку. Мне не удалось — стало быть, я не права. Прости меня, Эльмина: впредь уже мой смех не оскорбит твоего горя.
Последние слова были произнесены Лилией с таким выражением нежного сочувствия и искренней дружбы, что Эльмина вдруг вскочила и кинулась в объятия подруги, заплакав навзрыд.
Воцарилось продолжительное молчание; обе девушки плакали.
— Ты права, — вновь заговорила Эльмина, — я жестоко страдаю, мое сердце надрывается, ты угадала часть моей тайны; так выслушай же меня, ты узнаешь все.
— Одни ли мы здесь? — спросила Лилия. — Подожди. Она поднесла к губам золотой свисток, который носила на шее на золотой цепочке, и свистнула.
Прошло несколько минут, и послышались тяжелые шаги по паркету. Дверь отворилась, и негритянка лет сорока с улыбкой появилась на пороге.
Негритянка эта, должно быть, смолоду была очень хороша собой; ее умное лицо дышало кротостью и добротой, не без примеси твердости.
— Мама Кири! — ласково обратилась к ней Лилия. — Мы с кузиной Эльминой должны переговорить о важном деле, но боимся, как бы нас не подслушали. Будьте добры и покараульте, чтобы никто не подходил сюда.
— Не беспокойтесь, мои милые, никто и близко не подойдет, я позабочусь об этом, только постарайтесь, нинья13 Лилия, выведать наконец тайну ниньи Эльмины. Нехорошо для молодой девушки держать таким образом на сердце свое горе.
— Да я стараюсь, — со смехом ответила Лилия, — изо всех сил стараюсь, мама Кири.
— Хорошо, девочки, можете щебетать без боязни, словно птички Божьи — да и те не чище и не невиннее вас! — а я покараулю.
Негритянка вышла с доброй улыбкой на лице. Кузины следили за негритянкой глазами, пока она не затворила за собой дверь.
— Любезная Лилия, — начала тогда Эльмина, — обещай мне не смеяться надо мной. Ты услышишь скорее историю моих личных впечатлений, чем изложение важных событий, способных меня печалить или тревожить.
— Говори, друг мой! Разве я, так сказать, не половина тебя самой?
— Правда. Слушай же. Ты знаешь моего отца, дона Хосе Риваса де Фигароа, и мне, стало быть, нет нужды описывать тебе его надменный нрав, суровую заносчивость и непреклонную волю, перед которой все должно склоняться. Моя бедная мать умерла, когда я появилась на свет; раннее детство мое прошло в грусти и заброшенности, я оставалась на руках невежественных и злых невольниц. Когда я развилась настолько, чтобы осознавать, что происходит вокруг меня, все эти несправедливости, эти беспричинные вспышки гнева, эти строгости, которые ничем не оправдывались, я ужаснулась в душе; все мои наклонности, все стремления были извращены. Сознаться ли тебе, моя дорогая Лилия? Я боюсь, что не люблю отца!
— Ах, Эльмина, какая страшная мысль! Этого быть не может!
— Увы! Напротив, это истинная правда. Напрасно силилась я побороть роковое впечатление моего раннего детства… все напрасно… Я боюсь отца, один его взгляд приводит меня в трепет. Ты надеюсь, помнишь, что через некоторое время после нашего переезда с Кубы на Санто-Доминго, когда наш корабль был захвачен в плен флибустьерами с Черепашьего острова и мы словно чудом спаслись от страшного рабства благодаря великодушию капитана Медвежонка Железная Голова — как видишь, я не забыла имени нашего избавителя, — заметила она, улыбаясь сквозь слезы, — мой отец был назначен губернатором Картахены, тогда как твой отец, дон Лопес Альдоа де Сандоваль, был произведен в бригадиры и готовился принять командование над гарнизоном этого же самого города. Спустя две недели после своего нового назначения наши отцы отправились вместе с нами
в Картахену. Когда высокие горы на Санто-Доминго стали расплываться на горизонте, сердце у меня внезапно сжалось, слезы выступили на глазах и я заплакала. Ты спросила о причине моей грусти. Я не могла объяснить, сама ее не зная: всего несколько дней провела я на Санто-Доминго, ничто не привязывало меня к этому месту, жизнь я вела там самую скучную и бесцветную. Отчего же такая грусть? Не было ли то предчувствием, внушаемым иногда Господом в своем милосердии тварям своим.
— Что ты хочешь сказать? — вскричала с изумлением Лилия. — Я не понимаю тебя.
— Сейчас поймешь. Наверняка ты помнишь церемонию вступления моего отца на пост губернатора Картахены. Именитые горожане явились во дворец представиться дону Хосе Ривасу. Все они — богатейшие купцы, явились в числе тринадцати, и тринадцатого звали доном Энрике Торибио Морено; это богатый мексиканский купец, прибывший из Веракруса всего за несколько дней до нас.
— Дон Торибио Морено, закадычный друг твоего отца?
— Именно он.
— У него какое-то угрюмое лицо, — задумчиво заметила донья Лилия.
— Не правда ли? Знаешь ли, на кого он похож, и поразительно, так что я просто остолбенела, в первый раз увидев его?
— Нет, не знаю.
— Уверяю тебя, он в точности походит на презренного разбойника, рабами которого мы сделались в Пор-Марго вследствие случайностей азартной игры.
— Странно, — пробормотала Лилия.
— О, очень странно! — вскричала кузина с лихорадочным жаром. — Несмотря на его бороду, подстриженную теперь на испанский манер, на чистейшее андалусское произношение и мнимо добродушный вид, которым он как бы маскирует свое лицо, я ни минуту не была введена в обман и с первой встречи поняла, что человек этот явился мне на погибель.
— Однако…
— Дай мне договорить, ты увидишь, обмануло ли меня предчувствие. Впрочем, дон Торибио Морено отличается изяществом в одежде, в обращении и, судя, по крайней мере, по наружности, обладает несметным богатством; он так и сыплет золотом.