После ухода трудолюбивой старушки Мефодий и Улита остались в приемной вдвоем. Улита, на которую свалилась куча пергаментов Мамзелькиной, требующих сортировки, снова была не в духе. После суккубов и комиссионеров она, по ее собственному выражению, долго восстанавливала в душе кислотно-щелочной баланс. К тому же вечером ей предстояло очередное свидание и требовалось наскрести на стенках и собрать в кучку хоть немного хороших эмоций.
Не желая, как губка, втягивать ее черное настроение, Мефодий от нечего делать отправился в соседнюю с приемной комнату. Это был тесный и мрачный закуток у лестницы, в котором из мебели обретался единственный диван, такой дряхлый, что Мефодий не удивился бы, узнав, что на нем спал сам Ной в своем ковчеге.
В темноте что-то заскрежетало, точно в замке повернулся ключ, и хриплый голос произнес:
– Старый грешник Протагор говорил: «Человек есть мера всем вещам: существованию существующих и несуществованию несуществующих». Этим он хотел сказать: «Если человек верит в богов, то они есть, если не верит, то их нет».
– Кто здесь? Я спрашиваю: кто здесь? – нервно спросил Мефодий.
Ответа он не получил, но захлопали крылья, и Буслаев понял, что с ним говорил древний вещий ворон Арея. Ворон был так стар, что перья у него местами облезли и проглядывала серо-розовая кожа. Порой Мефодия удивляло, что ворон еще жив. Ни Арей, ни Улита никогда не кормили его и вообще крайне редко вспоминали о его существовании. Однако Мефодий знал точно, что ворон был с ними еще на маяке.
Глаза постепенно привыкали к полумраку. Мефодий увидел, что дверца клетки распахнута. Ворон сидел на спинке дивана и искоса поглядывал по сторонам.
– Может, тебе хоть воды налить? – предложил Буслаев.
Ворон равнодушно нахохлился. Мефодий не знал, понимает ли птица человеческую речь или бессмысленно повторяет услышанные когда-то давно фразы. Он сел и в полутьме, слыша, как шевелится в сумраке большая птица, просидел около получаса, думая о чем-то неопределенном. Вначале в мыслях его была Ирка, с которой он поступил довольно скверно, давно не навещая ее, а затем ее окончательно вытеснила Даф со своими огромными белыми крыльями.
Когда же Мефодий собрался вновь выйти в приемную, ворон вдруг клюнул спинку дивана и произнес:
– В ткань веков вплетена эта притча. Была она стражем, и набросила она ему на шею шнурок с крыльями, не ведая, что предстоит ей полюбить его и разделить с ним бессмертие. Не ведала она и того, что лопухоидный мир начнет притягивать ее, что бы некогда в бесконечности соединить сердца и судьбы. Так пусть же флейта играет!
Мефодий быстро шагнул к ворону.
– О чем ты? О Даф? Что это значит? – нервно спросил он.
Но птица уже вновь замолчала и лишь равнодушно прохаживалась по спинке дивана. Из прошлого ли эта притча или из будущего, ткань которого еще не соткалась, понять было невозможно. Промучившись с вороном еще минут десять, Мефодий все же добился от него очередной фразы:
– Он сказал: Зюлъ-карнейн! Гог и Магог причиняют беды на этой земле; не представить ли нам какую плату тебе за то, чтобы ты поставил стену между нами и ними? – хрипло произнесла птица, окончательно сбив Мефодия с толку.
Буслаев сердито повернулся и вышел. Он ожидал, что в приемной будет одна Улита, но за время его отсутствия там появились Дафна и вернувшийся зачем-то Тухломон, уже успевший забыть, что схлопотал печатью по носу. «Странно, что я не слышал, как они вошли, – подумал Мефодий, оглядываясь на каморку. – Интересно, слышала Даф, как я допытывался у ворона про нее, или нет? Хотя, пожалуй, нет».
Даф сняла с кота комбинезон, оставив один ошейник, и теперь голый и страшный Депресняк летал по приемной, разминая крылья. Изредка он повисал на тяжелых бархатных шторах или с яростным мяуканьем вцеплялся своими острыми, как бритвы, когтями в одну из шпионящих картин. Улита, сама любившая на досуге пострелять по картинам из пистолета или попрактиковаться в метании кинжала, относилась к этому вандализму с умеренной доброжелательностью.
Тухломон вился вокруг Даф и однообразно ныл, умоляя ее уступить ему свои крылья. Лицо комиссионера гнулось в разные стороны и в минуту меняло сотни слащавых выражений. Лысоватая макушка поблескивала. Подстриженные височки выглядели очень уместно. Весь он был такой неприятненький, точно потными ладошками вылепленный.
– Я ж не насовсем крылышки-то! Я ж подержать! Ну, позязя! Ну ангелочек мой!.. Что тебе стоит порадовать старого больного мущиночку? Ну умоляю! Ясно вельможная панна! Будьте такая добренькая! Света жажду! Устал я от мрака, бедный старикашечка! Лобызаю края одежд! Чмок-чмок-чмок! Тьфу, нитка в зубах застряла! Не дай погибнуть страждущему! – повторял он, ползая вокруг нее на коленях.
Даф качала головой. Она отлично представляла, что бывает с теми стражами света, которые по доброй воле одалживают свои крылья комиссионерам.
– В Эдем хочу! В райском хоре петь, яблочки познания трескать и косточки выплевывать! Дай хоть понять, какой свет бывает, а? Я ж к свету рвусь!!! Ну зя-зя-позязя!
– Отстань! Перестань глумиться! – вскипела Даф.
– Слышь, светлая! Он так вовек не отстанет! Ты коленкой, коленкой ему в нос дай! – посоветовала Улита, которой надоело слушать нытье Тухломона.
Услышав совет, комиссионер услужливо принялся подставлять Даф свой нос.
– Прошу тебя, солнце мое, не стесняйся! И коленочкой, и ножкой, и волосики можно вырвать, и пальчики оттоптать! А ежели из автомата в меня пострелять желаешь, я и автомат принесу!.. Bсe для ясновельможной панны!.. Только крылья дай, а? Дядя Тухломончик такой бедненький, такой несчастненький! Ему грех отказать, большой грех! Тухломончику отказать – все равно как сиротку ломом вдарить! – засюсюкал он, умильно надувая щеки.