Когда я был младше, в десять, я молил перед распятием о любви моего Эрни Мало, маленького мальчика из приходской школы, сына судьи, которого, поскольку он так напоминал мне моего покойного брата Жерара, я любил такой возвышенной любовью – со странностью детства, примешанной к ней, например, молился я фотокарточке брата моего, Жерара, который умер в девять лет, когда мне было четыре, чтобы наверняка оделил меня дружбой, уважением и милостью Эрни Мало – Мне хотелось, чтобы маленький Эрни протянул мне руку, просто так, и сказал: «Ти-Жан[13], ты такой хороший!» И – «Ти-Жан, мы всегда будем друзьями, мы вместе поедем охотиться в Африку, когда закончим школу, а?» Я считал, что он прекрасен, как семь раз отмеренный выбор, поскольку розовые щечки его, и белые зубки, и глаза женщины грезящей, может быть – ангела, грызли мне сердце; дети любят друг друга, как любовники, мы отвращаем взор свой от их маленьких драм по ходу наших взрослых дней. Фотокарточка, также у распятия молился я. Каждый день в школе одной уловкой за другой пытался я заставить моего мальчика полюбить меня; я смотрел на него, когда мы все стояли в шеренге на школьном дворе, а Брат перед нами произносил свою речь, свою молитву в нулевом холоде, и за ним восставала краснота Небес, огромный пар и шар и конские каштаны в переулочке, насквозь пересекавшем двор (приходской школы Святого Иосифа) так, что старьевщики приходили, как раз когда мы строем шли в классы. Не думайте, что мы не боялись! У них были засаленные шляпы, они скалились в грязных дырах на самом верху меблирашек… Я тогда был совсем полоумным, мою голову переполняли фантастические идеи с семи утра до десяти вечера, точно маленький Рембо, сдвинувшийся на своих дыбах. Ах, что за стихи писал я в десять – письма Мэгги – а днем, шагая в школу, воображал, что на меня смотрят кинокамеры: «Полная Жизнь Приходского Школяра», все его мысли, а также как здорово он прыгает на заборы. – Voilà[14], в шестнадцать, Мэгги – распятие – там Бог свидетель, мои любовные муки были теперь большими и настоящими, с Его пластмассовой лепной головой, лишь сломанная шея склонена вбок, как всегда печально, печальнее всегдашнего.
– Ты нашел себе свои маленькие темнотишки? – сказал мне Господь безмолвно, Своей головой статуи, перед которой руки мои сцепились в ожидании. – Уже вырос со своим маленьким gidigne? (динь-дончиком). – Когда мне было семь, священник спросил меня на исповеди:
– А ты играл со своим маленьким gidigne?
– Да, mon père[15].
– Ну, следовательно, раз ты играл со своим маленьким gidigne, прочтешь все молитвы по четкам, а после этого – десять Notre Pères и десять Salut Maries[16] перед алтарем, а после этого можешь идти.
Церковь влекла меня от одного Спасителя к другому; кто другой со мной так после этого поступал? – с чего бы эти слезы? – Господь говорил со мной с распятия:
– Настало утро, и добрые люди по соседству разговаривают, и свет льется сквозь жалюзи – дитя мое, ты оказался в мире таинства и боли, кои понять невозможно – Я знаю, ангел – это к твоему же благу, мы спасем тебя, поскольку мы считаем, что душа твоя так же важна, как и душа всех прочих в этом мире – но за это ты должен страдать, по сути дела, дитя мое, ты должен скончаться в муках, в воплях, в ужасе, в отчаянье – неясности! кошмары! – огни, тяжелые, хрупкие, изнуренность, ах.
Я слушал в тиши материнского дома, гадая, как Господь собирается пособить успеху моей любви к Мэгги. Теперь я видел и ее слезы. Было там что-то, чего не было, ничто, одно лишь осознание того, что Господь нас поджидает.
– Не пристало Господу мешаться в дела мирские, – сказал я себе и поспешил в школу, готовый еще к одному дню.
9
Вот типичный день, я встаю утром, в семь, по зову мамы, чую завтрак – тосты и каша, на окна намерз дюймовый слой льда, все стекло высвечено розовым от видоизменений океана зимы за окном. Я выскакиваю из-под одеяла, такого теплого, мягкого, хотелось бы зарыться в него на весь день с Мэгги и может быть даже только тьма и смерть без времени; запрыгиваю в свою неопровержимую одежду; неизбежные холодные башмаки, холодные носки, которые я кинул на масляный обогреватель согреваться. Почему люди перестали носить длинное белье? – такая засада натягивать крохотные майки по утрам – швыряю свою теплую пижаму на постель – Мою комнату освещает утро цвета розового угля, полчаса как оброненного с решетки, все мои вещи здесь: «Виктрола», игрушечный бильярдный стол, игрушечный зеленый письменный стол, линолеум поднят с одной стороны и опирается на книги, чтобы для бильярдных шаров были бортики в чемпионатах нашей команды, когда у меня было время, но у меня его больше нет – Мой трагический шифоньер, мой пиджак развешенный в сырости точно пыль от свежей штукатурки потерянный запертый как саманные чуланы цивилизаций с крышами Касбы; бумаги, покрытые печатными буквами моим почерком, на полу, среди ботинок, бейсбольных бит, перчаток, горестей прошлого… Мой кот, что спал со мной всю ночь, а теперь его рывком разбудили в пустой полутеплой постели, пытается спрятаться за подушкой и поспать еще хоть чуть-чуть, но учуял бекон и спешит начать свой новый день, на пол, шлёп, исчезает, точно звук на быстрых лапках; иногда его уже нет, когда семь часов будят меня, уже снаружи оставляет маленькие безумные следы на свежем снегу и маленькие желтые шарики пи-пи, и весь дрожит до самых зубов, стоит увидеть птичек на деревьях, окоченевших, как железо. «Питипит!» – говорят ему птички; я быстренько выглядываю наружу, прежде чем выйти из комнаты, в оконную дыру, крыши чисты, белы, деревья замерзли до полоумия, холодные дома тоненько дымятся, зимой взирая покорными глазами.