— А что с девушкой?
— Она лежала на полу, наверное, сползла с кровати, ее вырвало.
Они все ходили по луже того, что извергнулось из Луизы.
— Она уже не двигалась, но была еще жива. Телефона в доме нет. А бегать по кварталу в поисках его я не мог. Шабирон взвалил девицу на плечо и повез в больницу. Делать еще что-либо необходимости не было.
— Вы уверены, что она дышала?
— Да, с каким-то странным хрипом в горле.
Фотографы старались вовсю. Ломель делал пометки в красной книжице.
— Тут же нахлынули все, кто проживает в этом домище. В какой-то момент в комнату пролезла ребятня. Уйти отсюда я не мог. Но хотел вас предупредить. Послал женщину, походившую на консьержку, порекомендовав ей сказать вам… — Имея в виду беспорядок в помещении, он добавил: — Я не смог даже взглянуть на то, что творится в остальной части квартиры.
Один из журналистов протянул им тюбик из-под веронала:
— Во всяком случае, вот это налицо.
Находка все объясняла. Что касается Алена Верну, то речь, несомненно, шла о самоубийстве.
Добился ли он от Луизы, чтобы она последовала его примеру? Или же он заставил ее выпить таблетки, ничего не объясняя?
На кухне обнаружились чашка с остатками кофе с молоком на дне, кусочек сыра рядом с ломтем хлеба, на нем отчетливо проступал прикус зубов Луизы.
Встала она поздно, и Ален, очевидно, застал ее за завтраком.
— Луиза была одета?
— В ночной рубашке. Шабирон завернул ее в покрывало и унес в таком вот виде.
— Соседи не слышали отзвуков ссоры?
— Я не смог еще их опросить. Впереди все время снуют ребятишки, а матери и пальцем не пошевелят, чтобы их прогнать отсюда. Выслушайте их сами.
Один из журналистов уперся спиной в дверь, которая уже не закрывалась, стараясь сдержать напор с внешней стороны.
Жюльен Шабо бродил туда-сюда, словно в дурном сне, как человек, окончательно потерявший контроль над ситуацией.
Два или три раза он порывался подойти к телу покойника, наконец осмелился положить руку на свисавшее с кровати запястье.
Он неоднократно повторял, позабыв, что уже говорил это, или же пытался убедить самого себя:
— Самоубийство сомнений не вызывает. — Потом спросил: — Шабирон должен вернуться?
— Думаю, он останется там, чтобы допросить девицу, как только она придет в себя. Надо бы предупредить комиссариат. Шабирон обещал прислать медика…
И как раз в этот момент в дверь постучал молодой интерн, который не медля направился прямо к кровати.
— Умер?
Тот кивнул.
— А что с девушкой, которую вам привезли?
— Ею сейчас занимаются. Есть шансы, что она выкарабкается.
Интерн взглянул на тюбик и, пожав плечами, проговорил:
— Всегда одно и то же.
— Как так получилось, что он погиб, а она…
Тот показал на следы рвоты на полу.
Один из репортеров, незаметно исчезнувший на какое-то время, возник на пороге.
— Ссоры не было, — сообщил он. — Я поговорил с соседками. И это еще более подтверждается тем обстоятельством, что сегодня утром большинство окон были распахнуты.
Ну а Ломель беззастенчиво потрошил ящики стола, в которых ничего стоящего не обнаружилось — обычное белье, дешевенькая одежка, не представлявшие никакой ценности безделушки. Потом он наклонился, заглядывая под кровать; Мегрэ видел, как журналист распластался на полу, протянул руку и выудил оттуда коробку из-под обуви, обвязанную голубой ленточкой. Ломель попытался тихонько отойти со своей добычей в сторону; кругом было достаточно смятения, чтобы его намерение вполне могло бы осуществиться.
Его действия, однако, не ускользнули от бдительного ока Мегрэ, который подошел к Ломелю:
— Что это такое?
— Письма.
Коробка была заполнена ими почти доверху, а также короткими записочками, в спешке нацарапанными на клочках бумаги. Луиза Сабати сохранила их все, возможно, тайком от возлюбленного, да почти наверняка так и было, иначе она не прятала бы коробку под кроватью.
— Дайте взглянуть.
Ломеля, бегло просматривавшего бумаги, они, казалось, впечатлили. Он неуверенно протянул:
— Это любовная переписка.
В конце концов и следователь заметил, что нечто происходит:
— Это что, письма?
— Да, любовные.
— От кого?
— От Алена. Подписаны его именем, иногда стоят лишь инициалы.
Мегрэ, завладевшему двумя-тремя записками из общего вороха, очень хотелось помешать тому, чтобы они пошли по рукам. Пожалуй, это были самые волнительные любовные послания, которые ему когда-либо доводилось читать. Доктор писал с пылом, порой с наивностью двадцатилетнего юноши.
Он называл Луизу «моя крохотуля». Иногда по-другому — «бедняжечка ты моя…».
И, как все влюбленные, сетовал на бесконечно тянувшиеся для него без нее дни и ночи, жаловался на никчемность своей жизни, пустоту дома, в стенах которого он бился, как случайно залетевший туда шершень, заверял, что очень хотел бы узнать ее ранее, до того, как еще ни один мужчина к ней не прикасался, рассказывал о приступах ярости, охватывавшей его по вечерам, когда его, одиноко раскинувшегося в своей кровати, одолевали видения тех ласок, которыми Луизу одаряли другие.
Временами он обращался к ней как к безответственному ребенку, в другой раз его душа исходила криками, полными ненависти и отчаяния.
— Месье… — начал Мегрэ, но ему перехватило горло.
Никто не обращал на него внимания. Все это дело вообще его не касалось. Шабо продолжал просматривать бумаги, порой краснея, стекла его очков запотели.
«Прошло всего полчаса, как я тебя покинул и вернулся в свою тюрьму. Но я опять жажду общения с тобой…»