Выбрать главу

Заметим, что слово "пророк" не сходило с уст Ф.М. Достоевского, как, возможно, не сходило с уст других участников открытия памятника Пушкину. Как-никак памятник был поставлен русскому пророку. В этом контексте также понятна жалоба жене на "козни" Тургенева, в его отсутствие "отобравшего" у него "чтение стихов на смерть Пушкина", которые он "желал" прочитать. "Взамен того, /я могу/... прочесть стихотворение Пушкина вhOПророк'. От вhOПророка' я, пожалуй, не откажусь, но как же не уведомить меня официально?", - писал Ф.М. Достоевский жене в 2 часа ночи первого июня 1880 года (61).

В ночь с 3-го на 4-е июня тема "Пророка" снова поднимается в контексте репертуара собственных чтений:

"На 1-й же вечер 8-го прочту 3 стихотворения Пушкина (2 из Запад/ных/ славян и Медведицу) и в финале для заключения празднества - 'Пророк' Пушкина,.. - чтоб произвести эффект - не знаю, произведу ли?" (62).

Через день, пятого июня, "пророк" возникает в виде напоминания.

"Затем 8-го утром моя речь в заседании Любителей, а вечером на втором празднике Любителей между прочими я читаю несколько стихотворений Пушкина, а заканчиваю 'Пророком'" (63).

Однако, начиная с 7-го июня тема пророчества всплывает вне контекста А.С. Пушкина.

"В антракте прошел по зале, и бездна людей, молодежи и седых и дам бросились ко мне, говоря, вы наш пророк, вы нас сделали лучшими, когда мы прочли 'Карамазовых'" (64).

И 8 июня, сразу по окончании чтения пушкинской Речи, один из "двух незнакомых стариков", предположительно Тургенев, назовет Достоевского пророком. Подробно документируя заключительные моменты этого дня, Игорь Волгин делает ряд наблюдений, на мой взгляд, прекрасно дописывающих магию перехода титула пророка от Тургенева к Достоевскому.

"Достоевский читал своего любимого 'Пророка'. Как полагает современник (Веневитинов - А.П.), присутствующий здесь же Тургеев 'не мог скрыть... своего завистливого неудовольствия на утренний успех Достоевского'. Он (Тургенев - А.П.) исполнил отрывок из пушкинских 'Цыган' - рассказ о сосланном Овидии. 'По моему мнению, - записывает в дневнике Веневитинов, не следовало... после успеха Достоевского читать стихи, оканчивающиеся словами: 'Что слава? - дым пустой!' и т.д...

Именно на этом вечере Тургенев получил моральную компенсацию в виде... венка, принимая который он громогласно заявил, что положит его 'к подножию пушкинского бюста'... /Однако, Веневитинов/ не знает, вhOчто на исходе этого бесконечного дня (вернее, уже глубокой ночью) Достоевский совершит поступок, который мог бы показаться театральным, наблюдай его кто-нибудь со стороны.

Но зрителей не было: ни одного человека не случилось в этот неурочный час на площади у Страстного монастыря. Извозчик остановил пролетку; может быть, он-то и помог барину поднести громадный венок... к немо черневшему в ночи бронзовому изваянию.

Достовский положил венок к подножию монумента и молча 'поклонился ему до земли'" (65).

Хотя зрителей "на площади у Страстного монастыря" действительно не оказалось, история эта была предана гласности стараниями жены Достоевского (66), вызвавшейся сыграть роль необходимого свидетеля и тем самым вернувшей поступку мужа ту театральность, в которой ему отказал Волгин. Получалось, что, возложив венок "к подножию монумента Пушкина", Ф.М. Достоевский символически осуществил то, что в реальной жизни было лишь обещано И.С. Тургеневым. Но и этим не закончилась вовлеченность Достоевского в эстафету возложения и принятия пророческих титулов (67), ибо когда ему довелось еще раз "встретиться" с А.С. Пушкиным, заплатив за это жизнью, его портрет был поставлен рядом с портретом Пушкина, миновав Тургенева.

"Но вскоре произошла встреча другая: 29 января (10 февраля) 1881 года, - пишет Ю. Карякин, - на вечере памяти Пушкина Председатель Орест Миллер говорил: 'Нам приходится поминать не только Пушкина, но и Достоевского... Вот теперь, именно в это время должен был бы приехать Достоевский и быть горячо приветствован нами...'

Вместе с портретом Пушкина выставлен был и портрет Достоевского, обрамленный черным крепом... Впервые - рядом. И теперь уже навсегда" (68).

В пандан с тетральностью церемонии возложения венка, триумф пушкинской Речи оказался в достаточной мере бутафорским. Катков, напечатавший текст в "Московских ведомостях", хотя и заплатил автору за него 600 рублей, то есть вдвое дороже, чем Достоевский мог мечтать заработать, отдав речь Юрьеву, тайно смеялся над ней впоследствии. При первой же возможности Тургенев публично отказался от порыва, истолкованного современниками и самим Достоевским как желание примирения.

"... во всех газетах сказано, что лично я совершенно покорился речи Достоевского и вполне ее одобряю, - писал он. - Но это не так... Это очень умная, блестящая и хитроискусная, но при всей страстности, речь всецело покоится на фальши" (69).

"Со временем тургеневские оценки все более ужесточаются, документирует Игорь Волгин, - 15 июля, беседуя в Париже с В.В. Стасовым (последний именует Речь 'поганой и дурацкой'), он признается, 'как ему была противна речь Достоевского, от которой сходили у нас с ума тысячи народа...

Получили ли вы 'Дневник писателя' Достоевского? - спрашивает Тургенев Анненкова в августе 1880 года. - Там много говорится о Пушкинском празднике. Ужасно подмывает меня сказать по этому поводу слово, но, вероятно, я удержусь'...

'Хорошо сделали, - отвечает Анненков Тургеневу, - что отказались от намерения войти в диспут с одержимым бесом и святым духом одновременно Достоевским: это значило бы растравить его болезнь и сделать героем в серьезной литературе. Пусть останется достоянием фельетона, пасквиля, баб, ищущих бога...'" (70).

Но что могло послужить поводом к ожесточению, не смягченному даже актом смерти?

"Анненков был возмущен торжественностью погребения Достоевского. И написал об этом Тургеневу сразу же, под свежим впечатлением, - 6 февраля 1881 года: 'Как жаль, что Достоевский лично не мог видеть своих похорон успокоилась бы его любящая и завидующая душа, христианское и злое сердце. Никому таких похорон уже не будет. Он единственный, которого так отдают гробу, да и прежде только патриарх Никон да митрополит Филарет Дроздов получили нечто подобное по отпеванию" (71).

А не связаны ли мотивы, вызвавшие "ожесточающиеся" оценки Достоевского Тургеневым и Аненковым, с самой оксюморонной формой оценки? Как-никак речь Достоевского названа Тургеневым "умной" речью, которая "покоится на фальши", а к самому Достоевскому Анненков применяет понятия "христианского и злого сердца", "любящей и завидующей души", "одержимого бесом и святым духом". Конечно, оксюморон мог быть всего лишь средством выражения несоответствия между самооценками Достоевского и оценками его другими, так сказать, симптома Голядкина, хорошо известного за Достоевским в кругу Тургенева. Но тогда откуда могло взяться ожесточение?

"Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость, провозглашал Достоевский в пушкинской Речи. - Смирись, праздный человек и прежде всего потрудись на родной ниве, - вот это решение по народной правде и народному разуму. Не вне тебя правда, а в тебе самом, найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собой...' Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин: злобен и горд, и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить" (72).

К кому, спросим мы, мог обратить Достоевский свой призыв смирения? Пушкину, сочинившему "Цыган" в 1823-1824 году, а "Графа Нулина" в 1825 году, то есть до создания "Евгения Онегина", тема смирения была совершенно чужда (73). И если в чтении Достоевским пушкинского Алеко нет ссылки на Пушкина, то к кому могли быть адресованы эти слова? Конечно, в гордости не раз упрекали и Достоевского. Но сам он вряд ли считал себя гордым человеком, отводя упреки в гордости ссылкой на капризность собственного нрава (74). Еще меньше почитал себя Достоевский человеком, живущим за чужой счет, и, если эти слова, равно как слова о гордости и праздности людей, не удосужившихся потрудиться на ниве отечества, были нацелены на конкретное лицо, то этим лицом должен был оказаться Тургенев. Короче, речь Достоевского могла быть интерпретирована Тургеневым (и Анненковым) как попытка публичного обличения их в "высокомерии" и барстве под видом разговора о Пушкине, а при такой интерпретации не могла не "покоиться" "всецело" "на фальши".