Его родина, его любимая Чечь голодает!..
Он понял, он увидел это своими глазами. Истина мало-помалу открылась Синапу. Ехал он полный радостного ожидания, а попал в мир скорби и горечи. На дорогах ему встречались дети, оборванные, полуголые; они протягивали иссохшие, желтые, как воск, ручонки и просили:
— Дядя, дай хлебца!
Он искоса, каким-то виноватым взглядом посматривал на них и спешил дальше. Оборачиваясь, он смотрел им вслед, наблюдая, как они расходятся медленной, тяжелой, как у взрослых, поступью.
Питаясь корешками и травой, люди ходили скрючившись, как отравленные, — они выли, как собаки, перед лицом голодной смерти. Взрослые еще кое-как держались, крепились, но плач детей, уже бессильных бороться с немочью, глухой, сдавленный плач слышался во всех дворах. Дети умирали первыми перед исплаканными, полными горя глазами матерей; но нередко матери опережали детей, и глаза их стекленели, беспокойные и после смерти.
Так было по всей Чечи.
От Кестенджика до Каинчала и Ала-киоя, во всем Машергидике уже третий год не родилось ни зерна пшеницы, ячменя или ржи; кукуруза посохла, крестьян объял ужас. Качамак[1] стал роскошью, хлеба нельзя было достать и за золото. Последние остатки хлеба забирали для турецкой армии, воевавшей с австрийцами.
Ничего не поделаешь! У государства свои нужды. Время было военное, а война всегда съедает готовое, нового не родит, порождает нищету и разжигает бунты. Многие вместо зерна мололи жолуди, но и тех не стало; тогда стали собирать сосновые шишки и чернильные орешки.
Женщины и дети таскали в мешках коренья, сушили их, мололи и из этой муки делали тесто. Хлеб получался вязкий, черный, как земля, и горький, от него рыхлели десны и портились глаза.
— Что несете, ребята? — пытался Мехмед ободрить детей веселым обращением.
Но те хмуро проходили мимо или смущенно и робко прятались от него.
Протекшие годы преобразили Синапа. Его не узнали? Тем лучше; значит, он стерся в памяти людей, как старая монета, вышедшая из употребления. Он вспомнил свое сиротское детство: полуразвалившуюся лачугу, оставшуюся после смерти отца, хромого осла и двух-трех коз, которых он пас. Он слонялся по майданам с утра до вечера, валялся в густой тени, оборванный и грязный, швырял камнями в отощалых деревенских псов и жевал сухую корку, выпрошенную у сердобольных людей или близких родичей. Плохие времена! Мерзкие времена!
— Эх, жизнь, жизнь, будь ты неладна! — повторял он вздыхая.
В двадцать лет он нанялся батраком к Метексе Марчовскому. Богатый скотовод невзлюбил его. Он часто находил в переметных сумах своего работника, после длительных отлучек, разные предметы, которых не найдешь на дороге, да и купить батрак их не мог: ожерелья, поясные пряжки, шелковые платки... Откуда он их берет? И на что они ему?
Мехмед Синап вспомнил сухое, как пергамент, желтоватое лицо Метексы, — и в сердце его вновь закипела злоба. Дочке Метексы, Гюле, едва исполнилось тогда тринадцать лет, но ее глаза рассекали сердце Синапа, как блестящий топор рассекает древесный ствол. Впрочем, и Синап не был ей противен — она любила встречаться с ним, как бы невзначай, наедине: ведь он был хорош собой и строен, этот краснобай и песельник... Верхом ездил, как джигит, а ласкать умел не хуже любого беевского выкормыша. Правда, ее не отдадут за него. Кто он такой? Бродяга, оборвыш... Ни пяди своей земли, ни даже веревки, чтобы повеситься. Синап сознавал, что хозяин по-своему прав, что он подчиняется закону беев и прогонит его, сколько там его дочка ни плачь. И все же он, этот Метекса, проявил себя человеком: при расчете не выгнал его на посмешище свету, напротив, дал ему, как любимому своей дочери, ружье, большой нож-каракулак[2] и ветхий суконный, с позументами, кунтуш. На прощанье Синап сказал Метексе:
— Ты не принял меня в зятья и прогоняешь; но ты еще узнаешь, кто такой Мехмед Синап! Я хотел было отрубить тебе голову, но вижу, отпускаешь меня с честью, с ружьем и каракулаком, и я тебе ничего не сделаю! Скажи это Гюле, пусть она вспоминает меня...
А потом?.. Потом начались эти страшные и опасные скитания. Они остались тайной для его родных и близких, никто не знал, где Мехмед, жив ли, здоров ли он.
Время было неспокойное. Мать редко получала от него весточки. Она знала, что он служит в армии, что воюет с австрийцами. Но потом и она потеряла его след. Кто мог рассказать о его жизни в эти годы? Под белой чалмой в его мозгу вереницей проходили картины нападений и грабежей. Потом началась служба у Пазвантоолу[3]. Властный видинский правитель жаловал его за красоту, за мужскую силу и ловкость наездника.
3
Султанский губернатор Видинского округа в 1794 г. отказался подчиняться султану. Претендуя на самостоятельную власть, много лет успешно отбивал наступавшие на него войска султана.