— Ну и что же? Ты займешься политикой?
— Нет, я не останавливаюсь на каком-нибудь определенном плане. Я нахожусь «настороже»: я ухвачусь за каждую возможность… Есть тысячи карьер вне политики, которые, обладая ее свойствами творить «чудеса», не обладают в то же время ее опасностями. Человек, отдающий себя политике, должен все-таки нравиться народу, а это трудно и полно неожиданностей. Я хочу нравиться политическим деятелям — это значительно легче. Некоторые из них очень культурные и очаровательные люди: Треливан говорит об Аристофане[32] гораздо интереснее, чем наши учителя, и при этом с тем пониманием жизни, которого им не хватает. Ты не имеешь представления о его откровенном цинизме, об этом великолепном бесстыдстве!
После этого мои хвалы провинциальной кафедре, четырем часам лекций, свободе предаваться размышлениям должны были ему казаться очень пресными.
Около этого времени я узнал от одного из моих товарищей, отец которого бывал у Треливана, что Лекадьё там не всем нравился. Он не умел скрывать, что считает себя равным великим мира сего. В нем не было естественной почтительности. Странное впечатление производило также на окружающих постоянное присутствие при хозяйке дома этого слишком грузного для его возраста молодого человека, этой маски а-ля Дантон; в нем чувствовались одновременно робость и раздражение своей робостью, сила и слишком ясное сознание своей силы. «Кто этот Калибан[33], говорящий языком Просперо?» — спросил однажды Леметр.
Другой неприятной стороной этой истории было то, что Лекадьё теперь всегда нуждался в деньгах. Костюм играл большую роль в новом плане его жизни, и в этом пункте этот блестящий и умный человек доходил до ребячества. В течение трех вечеров я выслушивал его описания белого жилета, который носил один молодой чиновник министерства. На улице он останавливался перед обувными магазинами и долго изучал фасоны. Затем, видя, что я неодобрительно молчу, он говорил мне:
— Ну, начинай выкладывать… У меня достаточно аргументов, чтобы возразить тебе.
* * *Комнаты учеников в Нормальной школе представляют собой нечто вроде лож, закрывающихся занавесями и расположенных вдоль коридора. Моя комната находилась направо от Лекадьё; налево помещался Андре Клайн, теперь депутат от Ланд.
За несколько недель до экзаменов меня разбудил странный шум. Сев на кровати, я ясно услыхал рыдания. Я встал. В коридоре встревоженный Клайн прильнул ухом к занавеси комнаты Лекадьё. Оттуда и раздавались стоны.
Я не видел моего товарища с утра, но мы так привыкли к его отсутствию, что я не обратил на это особенного внимания.
Посоветовавшись со мной, Клайн отдернул занавес. Лекадьё, одетый, лежал на кровати в слезах. Вспомните, что я вам сказал о силе его характера, о нашем к нему уважении, и вы представите себе наше удивление.
— Что с тобой? — спросил я. — Лекадьё, отвечай мне!.. Что с тобой?
— Оставь меня в покое… Я уезжаю.
— Уезжаешь? Это еще что за история?
— Я должен уехать.
— Ты с ума сошел? Тебя исключают?
— Нет… Я обещал.
Он покачал головой и снова упал на кровать.
— Это глупо, Лекадьё, — сказал Клайн.
Лекадьё быстро приподнялся.
— Что случилось? — спросил я его. — Расскажи наконец, в чем дело… Клайн, оставь нас, пожалуйста.
Мы остались одни. Лекадьё уже овладел собой. Он встал, подошел к зеркалу, привел в порядок волосы, галстук и сел рядом со мной.
Тогда только, лучше его разглядев, я заметил страшную перемену, происшедшую в его лице. Его взор как будто потух… Я почувствовал интуитивно, что в этом удивительном механизме разбилась какая-то главная часть.
— Госпожа Треливан? — спросил я.
Я подумал, что она умерла.
— Да, — сказал он со вздохом… — Не сердись… я все тебе скажу… Да, сегодня после урока, Треливан через лакея передал мне просьбу зайти к нему в кабинет. Он работал. Он сказал мне: «Здравствуйте, мой друг», спокойно окончил свою статью и не говоря ни слова протянул мне два моих письма… Я имел глупость писать письма не только сентиментальные, но и такого содержания, которые лишали меня всякой возможности защищаться. Я начал бормотать сам не знаю что, какие-то бессвязные фразы. Я не был подготовлен; я жил, как ты знаешь, в сознании полной безопасности. Он был совершенно спокоен; я же чувствовал себя преступником.