Эта грустная покорность у существа, которое всего лишь несколько месяцев тому назад так жаждало удовольствий, очень пугала миссис Сиддонс; она не отдавала себе точного отчета в своих страшных подозрениях, но охваченная беспокойством, встревоженная она не могла разделить свои заботы ни с Сиддонсом, который ни о чем не имел понятия, ни с Салли, чье счастье она не хотела смущать; страстно отдаваясь разучиванию своих ролей, она только в этом одном обретала душевный покой.
Тогда ставили пьесу, переведенную с немецкого, — «Чужестранец» Коцебу. Это была история неверной жены, прощенной своим мужем. Смелость и новизна темы вызывала много толков. Если будут аплодировать такой снисходительности, то что же станется с седьмой заповедью, страхующей домашний покой всех христианских наций? Но миссис Сиддонс играла с такой трогательной стыдливостью, что невозможно было ее порицать. Она любила эту роль, потому что могла в ней много плакать. Она находила большое облегчение в этих театральных слезах.
VII
Настало лето. Мария не переставала кашлять и хиреть. Несчастье сделало ее кроткой и боязливой; она часто просила Салли петь для нее и, слушая этот чистый голос, она чувствовала как ее душой овладевает печаль и в то же время успокоение. Она отказывалась видеть кого бы то ни было, особенно мужчин. «Я хочу быть спокойной и здоровой, — говорила она, — у меня никогда не будет других желаний».
Когда пришли жаркие дни, врачи посоветовали отправить ее на берег моря. Миссис Сиддонс, занятая в театре, не могла поехать с ней, но в Клифтоне у нее была подруга, очень близкая ей и давнишняя, миссис Пеннингтон, которая была готова взять на себя заботы о Марии. Миссис Пеннингтон и миссис Сиддонс, когда писали друг другу, начинали всегда свои письма обращением «душа моя». Это выражение ничего не означало у миссис Сиддонс, которая заимствовала его у миссис Пеннингтон, но оно соответствовало характеру ее подруги. Душа у миссис Пеннингтон находилась на первом плане. Она была способна на большое самопожертвование, но любовалась в то же время созерцанием своей доброты. Трогательное усердие, с которым она отдавалась делам своих друзей, умиляло ее больше, чем кого бы то ни было. Она очень любила поверять тайны, выслушивая признания других. Она писала очень красивые письма, которые перечитывала с восхищением, прежде чем их отправить.
Миссис Сиддонс, поручая ей Марию, рассказала ей историю несчастной любви своей дочери, историю, как бы созданную для того, чтобы привести миссис Пеннингтон в волнение и восторг. Принимать участие в семейной трагедии было для нее избранным удовольствием, прекрасным случаем обнаружить все возможности своей благородной души.
Мария, казалось, была очень довольна, что уезжает, но когда одна из ее подруг, прощаясь с ней, прибавила: «Вы будете покорять сердца в Клифтоне» — у нее на лице появилась гримаса отвращения. «Я ненавижу это выражение, — сказала она, — это жестокая шутка».
Она поцеловала сестру с большой нежностью и долго на нее смотрела, как бы желая запечатлеть в своей памяти ее черты.
Добрая миссис Пеннингтон старалась изо всех сил развлечь больную; она пробовала совершать с ней долгие прогулки в экипаже; она лучшим своим слогом описывала ей море, небо, поля. Она читала ей вслух модные романы и даже — высокая честь — копии своих самых удачных писем. Она ухаживала за ней с исключительной преданностью. Она искренно привязалась к этой красивой и печальной молодой девушке, слабевшей с каждым днем. Но все-таки она хотела бы получить известное вознаграждение за свои заботы о ней, и ей казалось, что за эту материнскую и душевную привязанность она заслужила признаний, которых жаждала. Но Мария ей ничего не рассказывала. Напрасно любительница сердечных излияний искусно наводила беседу на интересовавшие ее вопросы: молодая девушка их тщательно обходила, направляясь тотчас же к стоячим и безопасным водам банальных разговоров.
Иногда у нее вырывались слово, фраза, исполненные глубокой горечи. Когда миссис Пеннингтон читала ей в лондонской газете о невероятном успехе, которым ее мать пользовалась в «Чужестранце», она говорила, вздыхая:
— Удивительно, что людям хочется плакать в театре, как будто в действительной жизни недостаточно причин для слез!
Но как только добрая женщина хотела воспользоваться таким предлогом, чтобы заставить девушку исповедаться, та уходила в себя. Она не избегала разговоров о Лоуренсе, иногда она с презрением описывала его характер, но никогда не касалась своих личных отношений с ним. Причиной ее грусти не могло быть состояние ее здоровья; она часто говорила, что смерть показалась бы ей избавлением. Ее угнетали мысли, в которые невозможно было проникнуть.