На Герша Эзофовича, как когда-то на его предка Михаила, посыпались со всех сторон обвинения, укоры, ему оказывали всякого рода противодействие. В доме молитвы громко обвиняли его в том, что он не соблюдает шабаша, ведет дружбу с г о я м и и, садясь с ними за стол, ест трефное мясо; что в спорных делах он избегает еврейских судов и обращается к местным; что он не подчиняется распоряжениям катального начальства и даже нередко громко порицает его; что он не уважает еврейских авторитетов, не оказывая должного почтения ребе Нохиму…
Гордо защищался Герш, опровергая некоторые из взводимых на него обвинений, в других сознаваясь, но, оправдывая их побуждениями, которых, однако, ни народ, ни руководители его не хотели признавать за основательные.
Продолжалось так довольно долго, но, в конце концов, все затихло. Умолкли обвинения, прекратились интриги, потому что умолк и морально исчез тот, кто был их предметом. Преждевременно состарившийся, полный горечи, измученный бесплодной борьбой, Герш совершенно замкнулся в частной жизни, снова стал заниматься торговлей и разными делами. Но и дела не шли уже у него так хорошо, как у других, потому что он не пользовался, как другие, симпатиями и помощью своих собратьев. Что он чувствовал, о чем думал в эти последние годы своей жизни, никто не знал, потому что он ни с кем не делился этим. Только перед смертью у него был длинный разговор с Фрейдой. Дети его были еще слишком малы, чтобы доверить им тайну своих обманутых надежд, напрасных усилий и заглушённых страданий. Он завещал им эту тайну через свою жену. Но поняла ли Фрейда и запомнила ли слова умирающего мужа? Захотела ли она и сумела ли повторить их его потомкам? Неизвестно. Верно только то, что она одна знала место, где было спрятано завещание Сениора, та старая рукопись, являвшаяся наследием не только рода Эзофовичей, но и всего израильского народа, наследием, о котором никто не знал и никто не заботился, но в котором — кто знает? — заключались, быть может, сокровища, во сто раз большие, чем сокровища, наполнявшие амбары и сундуки богатой купеческой семьи.
Последние желания и мысли Сениора спали, таким образом, где-то в тиши, ожидая опять смелой руки какого-нибудь правнука, которая бы пожелала разбудить их и вынести на свет; а в местечке тем временем, после смерти Герша, не осталось уже ни одной души, тоскующей по свету, ни одного сердца, которое бы билось сильнее для чего-либо другого, кроме собственной жены, собственных детей и прежде всего собственного имущества.
Шумно стало там от хлопот и стараний, направленных исключительно только на приобретение денег, темно от мистических опасений и мечтаний, тяжело и душно от неутомимой, мелочной, бессердечной правоверности.
В глазах же единоверцев всей страны население Шибова считалось очень сильным в материальном и нравственном отношении, очень умным, в высокой степени правоверным, чуть ли не святым.
Над всей этой глубокой, заброшенной общественной низиной навис мрак, состоявший из самых темных элементов, какие только существуют среди человечества. Там воцарилось преклонение перед буквой текста, из которого исчезла душа, грубое невежество, жестокая казуистика, подозрительное и полное ненависти отношение ко всему, что приходило от широких, солнечных, но «чужих» горизонтов.
I
Это было три года тому назад.
Серые туманы подымались с грязных улиц местечка и омрачали прозрачные сумерки звездного вечера. Мартовский ветерок вместе с запахом свежевспаханных полей проносился над низкими крышами, но не мог разогнать мутных, удушливых испарений, клубившихся у дверей и окон домов.
Местечко, однако, несмотря на туманы и испарения, наполнявшие его, имело веселый и праздничный вид. Сквозь серые клубы тумана тысячи окон блестели ярким светом, из освещенных домов неслись отголоски шумных разговоров или хорового пения молитв. Если бы кто-нибудь, проходя по улицам, заглянул через окна по очереди в несколько домов, то увидел бы всюду веселые семейные сцены. Посреди комнат, больших и маленьких, помешались длинные столы, накрытые и убранные по-праздничному, вокруг них суетились женщины в цветных чепцах, принося и устанавливая на столах произведения собственных рук и весело любуясь ими. Бородатые мужчины держали на руках маленьких детей, целовали их в пухлые щечки или же, ко всеобщему удовольствию старших детей и взрослых членов семьи, подбрасывали их под самый потолок, правда, не особенно высокий; другие сидели на лавках многочисленными группами и, оживленно жестикулируя, разговаривали о делах минувшей недели; некоторые же, накрывшись белыми талесами, падавшими мягкими складками, стояли, повернувшись лицом к стене, и быстрыми движениями, наклоняясь то вперед, то назад, ревностной молитвой готовились к встрече святого дня шабаша.