Выбрать главу

Притворившись грозовым облаком, Колдун незамедлительно отправился в Далекое Королевство, и там опустился на землю, встав перед воротами Королевского Дворца. Он злобно ухмыльнулся, и, едва коснувшись створок ворот, которые сразу испуганно распахнулись перед ним, пошел вперед, прямо в тронный зал, по дороге превращая всех встретившихся ему в болотных тварей.

Волшебник же почувствовал что-то неладное, и с полдороги решил все же вернуться домой. Еще издали он увидел, как почернели и стаяли снежно-белые стены Королевского Дворца, как сгнили на глазах розы и яблони Королевского Сада, и из расселины, зазмеившейся через него, загноилась мутная болотная жижа - вода Реки, оскверненной прикосновением Колдуна.

Волшебник собрал всю свою мощь и ударил прямо туда, где стоял Колдун: огненная птица сорвалась с его посоха, и устремилась к Королевскому Трону. Но огромные раздувшиеся жабы и жирные водяные змеи, в которых превратились придворные, своими телами закрыли Колдуна, послушные его воле, и, хотя и сгорели многие заживо, но защитили его от огня. И Колдун засмеялся. И нанес ответный удар.

Удар его был страшен. Волшебник упал на колени, и, схватившись за посох, взмолился отцу богов Одвину, прося спасти его, чтобы мог он, вернувшись, отомстить Колдуну, очистить источник, и вернуть к жизни Далекое Королевство. Он молил о спасении, ибо не чаял уже, что выйдет из этой схватки живым.

И отец богов услышал. И случилось чудо. В небе появилась стая лебедей священных птиц Одвина, и Волшебник, вдруг обращенный в одного из них, взмыл в воздух, широко взмахивая крыльями. Но Колдун завизжал, и швырнул ему вслед свой колдовской посох. А посох, словно ответив Колдуну, сам злобно взвизгнул и словно вытянулся, став вдвое длиннее, и коснулся самого длинного пера на крыле нового лебедя. И сработало страшное колдовское заклятье. Волшебник забыл, что он на самом деле могущественнейший из магов. Более того, черная сила заклятья была такова, что он из величественной птицы стал беспомощным птенцом и пал на землю посреди птичьего двора какого-то крестьянина.

Все, что случилось дальше, описал Ганс Христиан Андерсен. Но прекрасный лебедь так и не вспомнил, что был когда-то Волшебником, и по сей день так и плавает со своей стаей по мутной глади болота над погрузившимся в трясину Королевским Дворцом, где только лебеди своей бессловесной красой и возносят хвалу отцу богов Одвину.

М О Р А Л Ь

Вот ведь как бывает на свете, господа хорошие...

ЛЕСНАЯ СКАЗКА

Озаренный лучами Полярной звезды Крот Вечерами сидит у печальной воды Врет Его слушает вечер, поющий кроту В тон И уносит рассказ навсегда в темноту Крон

Все как будто бы в чьей-то забытой мечте Сне Покачается вечер на новом листе Дне Крот расскажет, как он до Америки ход Рыл И в Америке в общем совсем без забот Жил

Тихо-тихо качнется под ветром воды Тень И рассыпет за месяцем звезды-следы День Крот вздохнет, замолчит, и поднимет глаза Ввысь И еще раз вздохнет, и полезет назад Вниз

ЛЕКЦИЯ

В красном уголке студенческого общежития Калдыбасьев читал лекцию о любви. Он был большим специалистом по любви: он занимался ей долгие годы, и даже защитил диссертацию. Как обычно и бывает, при всем том Калдыбасьев до сих пор оставался теоретиком, но теории знал о любви все. Он проштудировал все толстые научные, околонаучные, и ненаучные книги и с негодованием отмел последние.

Общежитие было преимущественно женским, и приглашение прочитать лекцию о своем предмете Калдыбасьев воспринял не без некоторого болезненного интереса. Он встречался со студентками на своих лекциях в институте, где преподавал общественные дисциплины, на семинарах, где нещадно гонял их по трудам классиков, и решил, что невредно будет встретиться с юношеством на его территории. Студентки, которых загнало на его лекцию понимание того, что на следующий день они встретятся с ним на очередном семинаре, не восприняли это мероприятие как серьезное, и явились в домашней униформе, некоторые даже в бигудях. Это не смутило закаленного лектора, и он, крепко вцепившись в борта обшарпанной кафедры, смело пустился в плавание по неоднократно хоженому маршруту.

Одевался Калдыбасьев в синий пиджак, похожий на замызганную школьную форму, и сильно потертый на локтях. Все три пуговицы пиджака были всегда наглухо застегнуты, и от них, на чуть выдающемся брюшке, расходились диагональные морщины, вверх и вниз от каждой. Под горло, также наглухо, застегивалась канареечно-желтая рубашка с некогда модными, но уже изрядно, почти добела, потершимися длинными крылышками воротника, между которыми виднелись крупные горохи темно-зеленого галстука, такого же цветом, как и мешковатые брюки, не видные, впрочем, из-за кафедры.

Кроме своих, прямо скажем, неординарных цветовых решений, Калдыбасьев был известен также и тем, что лекции свои всегда начинал одинаково: поднявшись на кафедру, как на мостик, он долго неодобрительно смотрел на шумящее перед ним, а потом, всем своим видом показывая, что готов, словно Ксеркс, приказать высечь его, громко произносил: "Давайте встанем, так сказать!". Шумящее нехотя с грохотом поднималось, а потом также нехотя, и также с грохотом, опускалось обратно. Прочитав лекцию до половины, Калдыбасьев гордо удалялся, воспользовавшись принятым в институте пятиминутным перерывом, возвращался минут через пятнадцать, блестя глазками и шмыгая носом, и продолжал бодро и со вкусом.

И в этот раз он собирался начать лекцию, как обычно. Но не получилось: аудитория сначала никак не собиралась, осело в зальчике две-три отличницы. Комендантша, ругаясь про себя и вслух, пошла по комнатам, едва не за волосы вытаскивая нежелающих любви обитателей. Потом недовольные собравшиеся еще долго рассаживались, шумели, и Калдыбасьев понял, что призыв встать, так сказать, не возымеет того действия, которое он мог оказывать в институте. Поэтому он, откашлявшись, заговорил.

Голос его был глух и невыразителен. Он, казалось, не выходил изо рта, а едва сочился, недоуменно зависал в воздухе в полуметре перед кафедрой, обмякал, и болтался тяжелой завесью, на которую тут же наслаивались новые складки. Аудитория реагировала соответственно. Наиболее отличницы изображали активную заинтересованность, менее активно заботящиеся об исходе сессии обсуждали личную жизнь, или пытались заснуть.

Калдыбасьев начал издалека. Неторопливо обрисовав любовь в первобытные времена и заклеймив матриархат и полигамию, он перешел к картинам любви в рабовладельческом обществе. Бегло упомянув Елену и Клеопатру, и только для справки назвав имена Париса и Цезаря, он долго говорил об институте брака в Афинах и Спарте. Перейдя к рассказу о феодальных временах, он счел упоминания достойными Петрарку и Лауру, но говорил коротко и неодобрительно, потому что где-то слышал, что Лауре было всего девять лет. Гораздо пространнее он говорил о Данте с Беатриче, особый упор делая на бестелесный характер их отношений. С некоторым подъемом рассказывал он далее про феодальные законы, жестоко преследовавшие изменивших жен. При перечислении мер, применявшихся за прелюбодеяние, голос его становился ярче, редкие брови вползали на низкий лоб, и он переступал с ноги на ногу.

По ходу лекции постепенно становилось ясно, что единственная форма любви, имевшая право на существование вообще - это любовь в браке, законная, сдержанная, пристойная, со взаимным уважением и по расписанию; предпочтительно, не снимая черных сатиновых трусов до колен и обоюдно выполняя процессы уборочностирочного характера. В первом приближении такая любовь была описана Николаем Васильевичем в "Помещиках". Калдыбасьев говорил о такой любви с некоторым даже чувством.