Карлос Фуэнтес, Рене Авилес Фабила, Хосе Эмилио Пачеко, Серхио Питоль
Мексиканская повесть, 80-е годы
От издательства
Настоящей книгой Издательство ставит перед собой шдачу познакомить советского читателя с наиболее значительными явлениями в мексиканской новеллистике 80-х годов. Она представлена четырьмя именами: Карлос Фуэнтес, Рене Авилес Фабила, Хосе Эмилио Пачеко и Серхио Питоль.
Карлос Фуэнтес, один из самых значительных писателей Мексики (род. в Мехико в 1928 г.), у нас в стране широко известен своими романами «Край безоблачной ясности» (1958, русский перевод 1980) и «Смерть Артемио Круса» (1962, русский перевод 1963), а также повестями и рассказами. В данном сборнике он представлен повестью «Сожженная вода».
Рене Авилес Фабила, автор цикла новелл «Возвращение домой», «В волчьей шкуре», «Мириам» (род. в 1940 г. в Мехико), по образованию юрист-международник, у себя на родине публикуется с конца 60-х годов; наиболее известные его произведения: «Игры» (1967), «К концу света» (1969), «Дождь не убивает цветы» (1970), «Великий отшельник из дворца» (1971), «Исчезновение Голливуда» (1973).
Хосе Эмилио Пачеко, автор повести «Сражения в пустыне» (род. в 1939 г. в Мехико); с начала 60-х годов выступает в литературе не только как прозаик: «Далекий ветер» (1963), «Ты умрешь далеко отсюда» (1967), «Принцип наслаждения» (1977), но и как поэт — сборник «Не спрашивай меня, как проходит время» (1969), «Дрейфующие острова» (1976) и др.
И наконец, Серхио Питоль (род. в 1933 г. в г. Пуэбла), автор «Состязания поэтов»; находясь на дипломатической службе, он побывал во многих странах Европы, занимался художественным переводом. Первая его книга — сборник «Ад для всех» (1964), затем роман «Звук флейты» (1972).
Трех последних авторов читатель знает пока лишь по рассказам, вошедшим в сборник, выпущенный в свет в 1982 г. ленинградским отделением издательства «Художественная литература».
Объединенные в одной книге повести четырех писателей воссоздают обширную и красочную панораму современной Мексики с ее наиболее острыми проблемами. Верный своему постоянному интересу к Мексиканской революции, к судьбе тех, кто совершал ее, а потом предал, Фуэнтес и в «Сожженной воде» продолжает развивать эту тему, которая смыкается с другой, наиболее острой сейчас не только для Латинской Америки, но и для многих капиталистических стран, с темой насилия. Ту же тему мы встретим и у остальных трех писателей, и при всем различии ее трактовки, писателей объединяет неприятие этого способа решения встающих перед человеком задач, если насилие перерастает в терроризм («Сожженная вода»), в преступление («Сожженная вода», «В волчьей шкуре») либо кроется в литературной полемике («Состязание поэтов»), за наставлениями родителей и священника («Сражения в пустыне»), И все же в этом жестоком мире, о котором без прикрас повествуют авторы книги, остается место искреннему человеческому чувству, в чем убеждают нас герои Фуэнтеса и Пачеко, наперекор всему тянущиеся к красоте и добру.
Карлос Фуэнтес. Сожженная вода. Повествовательный квартет
© Перевод М. Былинкиной
Этот край, значит, и есть край безоблачной ясности? Но во что вы тогда превратили незыблемую мою долину?
I. День матерей
Теодоро Сесарману
Каждое утро мой дед энергично толчет растворимый кофе в своей чашке. Он так же крепко держит ложку, как когда-то моя покойная бабушка, донья Клотильда, держала ручку кофемолки или как он сам, генерал Висенте Вергара, держался за луку седла, висящего сейчас у него на стене в спальне. Потом он раскупоривает бутылку текилы[2] и наливает в кофе спиртного, до половины чашки. Но смесь не взбалтывает. Пусть чистый алкоголь сам пропитает кофе. Дед смотрит на бутылку текилы и, наверное, думает — какой красной была пролитая кровь, каким светлым был напиток, зажигавший ее, горячивший для великих сражений — в Чиуауа и Торреоне, Селайе и Пасо-де-Гавиланес, — когда мужчины были мужчинами и было им все едино, теряешь ли голову в пьяном угаре или в жарком бою, да, сеньор, откуда мог взяться страх, если вся радость была в сражении и само сражение было радостью?
Так размышлял он и говорил про себя, попивая кофеек с горячительным. Теперь никто не умел варить ему кофе в горшочке, отдававшем глиной и патокой, ей-богу никто, даже слуги — муж и жена, — привезенные с его сахароварни в Морелосе. Они тоже пили растворимый кофе, изобретенный в Швейцарии, в самой чистенькой и аккуратной стране на свете. Генералу Вергаре виделись заснеженные горы и коровы с колокольчиками, но он ничего не говорил вслух, ибо вставные челюсти еще покоились на дне стакана с водой, стоявшего перед ним. Это был его излюбленный час: покой, мечты, воспоминания, вымыслы, которые никто не мог опровергнуть. Как странно, вздыхал он, прожита огромная жизнь, а вспоминается она теперь словно какая-то чудесная небылица. И опять думал о годах революции, о сражениях, сотворивших нынешнюю Мексику. И сплевывал слюну, щекотавшую его беспокойный язык и задубевшие десны.
Тем утром я увидел дедушку позже, издали, когда он, как всегда, шаркал туфлями по мраморным полам, то и дело отирая большим платком слезящиеся стариковские глаза цвета агавы. Смотрел я на него издали, и казался он мне каким-то одиноким деревцем, только движущимся. Зеленоватый, жилистый, словно кактус на равнинах Севера, старый, с виду высохший, но хранящий в себе животворную дождевую влагу прошедших лет, выступавшую на глазах, хотя уже и не питавшую жидкие пряди волос на голове, которые казались белыми нитями недозревшего початка кукурузы. На фотографиях, верхом на лошади, он выглядел высоким. А когда, такой одряхлевший, шаркал туфлями, как потерянный, по мраморным залам нашего огромного дома на Педрегале, он казался низеньким, высохшим — кости да кожа, не отлипающая от скелета. Еле скрипел старичок, но не сдавался; попробовал бы кто-нибудь его согнуть, куда там.
И не по себе мне бывало каждое утро, и понимал я смертную тоску попавшей в мышеловку мыши, когда смотрел, как генерал Вергара бесцельно бродит по залам, вестибюлям, коридорам, которые пахнут мылом и мочалкой из травы сакате после того, как Никомедес и Энграсия их вымоют, долго ползая на коленях. Эта супружеская пара решительно отвергала всякую технику. В их «нет» звучало чувство собственного достоинства, они отвечали тихо, но с неодолимой твердостью. Дед был с ними согласен, ему нравился запах сакате и мыла, и потому Никомедес с Энграсией каждое утро мыли, метр за метром, мрамор из Сакатекаса, хотя лиценциат Агустин Вергара, мой отец, говорил, что мрамор вывезен из Каррары, но об этом — молчок и никто не должен прознать, иначе нас разорили бы ввозными пошлинами, даже балы нельзя здесь устраивать, газеты распишут тебя во всем блеске, и погоришь; надо быть скромным, даже стыдиться того, что всю жизнь трудился, себя не жалел, чтобы дать семье все это…
Я выскочил из дому, накинув кожаную куртку. Отпер гараж, сел в красный «тандерберд», включил зажигание, автоматически раздвинулись двери при шуме мотора, и машина рванула с места. Мелькнуло что-то вроде тревожной мысли: на дорожке от гаража до массивных ворот мог находиться Никомедес, поливая и подстригая травку, посеянную между каменными плитами. Я представил себе, как садовник от удара машины взлетает вверх и рассыпается на куски, и еще сильнее нажал на педаль. Сосновые ворота, облезлые и разбухшие от летних дождей, скрипнув, распахнулись тоже сами собой, когда «тандерберд» прокатил мимо двух электрических глаз, вделанных в камень, и вот я уже снаружи: швизгнули шины, когда я круто свернул направо, вдруг впереди замаячила снежная голова Попокатепетля,[3] нет — просто привиделось, я нажал на педаль, утро было прохладным, рассветный туман полз вверх из долины Мехико, чтобы слиться с пеленой смога, зависшей в кольце гор под давлением свежего вершинного воздуха.