— Это был человек, парень, — простой школьный учитель, вышедший в президенты. Никто не мог вынести его взгляда, никто, даже те, кого ставили к стенке, угрожая расстрелом, и кто тогда и глазом не моргнул, даже они. Твой тезка, Плутарко. Твой крестный отец, парень. Погляди, это ты у него на руках. Погляди на нас, в этот самый день он тебя крестил, в день национального единства, когда он, генерал Кальес, вернулся из изгнания.
— А почему он меня крестил? Ведь он жестоко преследовал церковь?
— Да разве одно с другим связано? Не могли же мы оставить тебя безымянным.
— И вы, дедушка, тоже сказали, что Святая Дева сплачивает нас, мексиканцев, как же так?
— Наша гуадалупанка — дева революционная, она была и на штандартах Идальго,[15] и на войне за независимость, и на знаменах Сапаты, и в революции, дева, а нам всем мать, вот так.
— Но ведь благодаря вам меня не отдали в церковную школу.
— Церковь нужна для двух дел: чтобы пристойно родиться и пристойно уйти в мир иной, ясно? А промеж колыбели и могилы пусть не лезет в то, что ее не касается, пусть крестит младенцев и молится за души умерших.
Мы трое, трое мужчин, живших в огромном домине на Педрегале, сходились вместе только к ужину, который всегда был одним и тем же, как того хотел генерал, мой дед. Суп, рисовая каша, жареная фасоль, омлет, шоколад с тортильями. Мой отец, лиценциат дон Агустин Вергара, вознаграждал себя за эту деревенскую еду долгими, с трех до пяти, обедами, в «Иене» и в «Риволи», где мог заказать филе «Диана» и торт «Сюзетт». В нашей трапезе ему был особенно неприятен один застольный обычай генерала. Кончив есть, старик вынимал вставные челюсти и опускал их в стакан, до половины наполненный кипятком. Затем доливал холодной воды. Ждал минуту-две и отливал воду из этого стакана в другой. Снова доливал горячей воды в первый стакан и выливал полстакана в третий, а потом добавлял в первый теплой воды из второго. Взирая на три мутных сосуда, где плавали крошки вареного мяса и тортильи, он не спеша вытаскивал зубы из первого стакана, окунал их во второй, в третий и наконец с удовлетворением засовывал в рот, громко стукнув челюстями, словно защелкнув замок.
— В самый раз, тепленькие, — говорил он. — Как львиный нос. Ох, хорошо.
— Постыдились бы, — сказал тем вечером мой папа, лиценциат Агустин, вытерев губы салфеткой и небрежно бросив ее на скатерть.
Я с удивлением взглянул на отца. Он никогда не высказывался насчет этой давней процедуры омовения дедовых челюстей. Лиценциат Агустин, наверное, изо всех сил Одерживался: его не могло не мутить от скрупулезных алхимических экспериментов генерала. А меня мой старый дед просто-напросто умилял.
— Постыдились бы, смотреть тошно, — повторил лиценциат.
— Ишь ты, — ехидно заметил генерал. — С каких это пор я не могу доставлять себе удовольствие в моем собственном доме? В моем, говорю, а не в твоем, Тин, и не в доме твоих дружков-приятелей…
— Конечно. Мне и пригласить их сюда нельзя. Разве только запереть вас в клозет на замок.
— Значит, от зубов моих тебе тошно, а от моих денежек — нет? Так, значит, получается?
— Очень плохо получается, очень, очень… — сказал мой папа, покачав головой с искренней грустью, ему вовсе не свойственной. Нет, суровым человеком он не был, только немного напыщенным, даже в минуты игривого настроения.
Но его печаль тут же рассеялась, он взглянул на деда с холодным вызовом и искривил губы в чуть заметной усмешке; смысла ее мы не поняли.
Позже мы с дедом ни словом не обмолвились о происшедшем, там, в спальне генерала, такой непохожей на остальные залы и комнаты. Мой папа, лиценциат Агустин, слепо доверился нанятому декоратору, который заполонил наш огромный дом мебелью в стиле Чиппендейл, гигантскими люстрами и фальшивым Рубенсом, по цене настоящего. Генерал Вергара сказал: плевать мне на все это, и только пожелал обставить свою спальную комнату той мебелью, какой он с покойной доньей Клотильдой обзавелся, когда построил свой первый еще скромный дом в двадцатые годы. Кровать у него была металлической, позолоченной, и, несмотря на то что рядом помещался современный туалет, генерал презрел его, задвинув дверь тяжелым зеркальным шкафом красного дерева. И нежно посматривал на эту старинную махину.
— Как открою его, сразу чувствую запах белья моей Клотильды, вот ведь была хозяйка, простыни выглажены? без единой морщинки, накрахмалены, как положено.
В этой спальне стояли вещи, каких теперь нигде не увидишь, например мраморный умывальник с фарфоровой раковиной и высоким кувшином для воды. Медное судно и плетеное кресло-качалка. Генерал всегда мылся ночью, а отец в эту пору всегда исчезал, и дед просил меня помочь ему; мы вместе шли в ванную комнату, генерал нес тазик, разрисованный цветами и уточками, и свое мыло «Кастильо», потому что ненавидел душистое мыло с диковинными названиями, вошедшими в обиход, говорил, что он не кинозвезда и не педераст. Я тащил его халат, пижаму, шлепанцы. Погрузившись в ванну с теплой водой, он намыливал мочалку из сакате и начинал сильно растираться. Пояснял мне, что это полезно для кровообращения. Я говорил, что предпочитаю душ, а он отвечал: душ годится только для лошадей. Потом, не дожидаясь его приказа, я окатывал ему плечи и спину водой из тазика.
— Я думал, дедушка, о том, что вы мне рассказывали про Вилью и его «дорадос».
— Я тоже думал о том, что ты мне ответил, Плутарко. Наверное, это так. Случается, нам очень кого-то не хватает. Все умирают, один за другим. А заново не рождаются. И когда уходят друзья, с которыми жил, воевал, остаешься один-одинешенек, прямо тебе скажу.
— Вы всегда вспоминаете о дорогих нам вещах, я очень люблю вас слушать.
— Ты — мой дружок. Но это совсем не то.
— А вы считайте, что и я был в революции, с вами, дедушка. Вы считайте, что я…
Меня увлек необъяснимый порыв, и сидевший в ванне старик, снова намыленный до самой макушки, вопросительно поднял брови, белые от пены. И своей мокрой рукой взял мою, крепко пожал и тут же сменил тему.
— Что поделывает твой папаша, Плутарко?
— Кто его знает. Он со мной ни о чем не разговаривает. Вы сами видите, дедушка.
— Да, он не из разговорчивых. Мне даже понравилось, как он мне ответил за ужином.
Генерал засмеялся и шлепнул ладонью по воде. Он сказал, что мой папа всегда был шалопаем, который жил на всем готовеньком, на честно заработанные родительские деньги, когда генерал Карденас[16] попросил кальистов сделать милость не истощать государственную казну. Намыливая голову, дед поведал, что до той поры он получал свое генеральское жалованье. Карденас вынудил его уменьшить государственные расходы и зарабатывать на жизнь коммерцией. Старые поместья никого не могли прокормить. Крестьяне их поджигали и разбредались. Пока Карденас занимался раздачей земель, говорил дед, надо было производить продукцию. И люди в Агуа-Приета скупали урезанные земли поместий, становились мелкими собственниками.
— Мы сажали сахарный тростник в Морелосе, томаты в Синалоа и хлопок в Коауиле. Страна могла есть и одеваться, пока Карденас лепил свои эхидос,[17] которые развалились, потому как всякий сельский житель держится за свой клочок земли, за личную собственность, понял? Я наладил дела, а папе твоему осталось только управлять хозяйством, после того как меня одолела старость. Пусть помнит об этом, когда нос задирает. Но сегодня он мне понравился. Вроде клыки начинает показывать. Что-то из этого выйдет?
Я только пожал плечами, меня никогда не интересовали ни торговля, ни политика. Разве есть там настоящий риск?
И разве сравнить его с тем риском, какому когда-то мой дед подвергался? Вот это были дела!
15
Идальго-и-Кастилья, Мигель (1753–1811) — национальный герой Мексики, священник, начал в 1810 г. борьбу мексиканского народа за независимость. Расстрелян испанцами.
16
Карденас, Ласаро (1895–1970) — активный участник Мексиканской революции, президент республики (1934–1940), провел ряд прогрессивных преобразований, в том числе аграрную реформу.