Эухения как будто не очень прислушивалась к его словам. Однако прервала его, спросив, верит ли он, что человек может прожить несколько жизней.
— Как верила Тереса Рекенес? Конечно, нет.
— Я не об этом; ты сказал, что Билли стала другой женщиной, одним из тех персонажей, что скрывались в ней раньше, — настойчиво повторила Эухения. — Как раз ни днях одна приятельница рассказала мне, что была тремя совершенно разными женщинами. У Чехова есть один персонаж, одна женщина…
И разговор пошел по другому руслу. Эухения заговорила о Чехове и о своей подруге, женщине много старше ее, которая была одной, когда жила с родителями, и совершенно другой с каждым из двух своих мужей, потому что обстоятельства, среда, природа — все вокруг нее изменялось. Овдовела, потом начала новую жизнь, а вот с ней, Эухенией, ничего подобного не случалось, несмотря на переезд в другую страну, потому что и в Мексике, и в Италии она общалась с людьми одного типа, и так далее, и так далее… и он уже не мог закончить то, что хотел разъяснить Джанни: он совсем не перестал чувствовать себя писателем, из-за того что с некоторого времени не прибегает больше к интриге, вымышленным персонажам и диалогам, он только сменил жанр, сосредоточил свою работу на формах, которые, всем известно, всегда его интересовали: эссе, критике, литературных исследованиях. Прочитанные им курсы на литературном факультете обогатили этот опыт. Его эссе об испано-американской литературе завоевали ему авторитет, какого не могли завоевать рассказы, в этом легко убедиться по приглашениям читать лекции или вести курс в американских университетах. Да, сказал он, для него это стало заключением, радостным заключением, если можно так выразиться, в мире коллоквиумов, симпозиумов и академических интересов, которое он хотел бы продолжить в Европе. За время каникул он завяжет отношения с итальянскими испаноамериканистами. Продолжить ему не удалось: хозяин поднялся и сказал, что представляет себе, как они устали после долгой дороги, и не лучше ли им отдохнуть. Уже в дверях Эухения обернулась и, смеясь, проговорила:
— Так ты потерпел поражение с романом о Билли? Очень рада! Представляешь себе, какой ужас — говорить с другом, открыть ему душу, а потом найти свои слова произнесенными каким-нибудь персонажем в его рассказе? Я рада, что ты больше не пишешь романов, по крайней мере не скажешь ничего плохого ни о Джанни, ни обо мне, ни о Рауле с Билли. О Тересе Рекенес, — добавила она с полной непоследовательностью, — пожалуйста, говори сколько угодно.
Все это время он не только часто вспоминал Билли, но и, как уже заметил, начал смутно различать тот образ Рауля, что с годами полностью стерся, вытесненный позднейшими тяжкими впечатлениями: Рауля счастливого, незнакомого, совсем непохожего на жившего некогда в Халапе (может быть, в Халапе именно их ежедневное общение и мешало им по-настоящему узнать друг друга?), который писал без передышки, ликуя и наслаждаясь, совершенно несуразную, веселую и нарочито нелепую историю, где действовали супруга мексиканского президента середины XIX века и ее незаконная дочь, свирепая карлица-акробатка, которую члены семьи похитили вскоре после рождения и отдали старому, вечно пьяному индейцу, а тот заставлял ее петь и плясать в пограничных поселках. Еще там фигурировала сестра Первой дамы, жены президента, эпико-романтичная поэтесса, которая оживляла дворцовые приемы чтением гражданственных поэм, прославляющих великие события отечества, а в тиши своего алькова писала непристойнейшие децимы. Интрига состояла в том, что алчные политики разыскивают карлицу в надежде добиться важных услуг от печальной Первой дамы, которой муж простил грехи молодости; потом поимка отталкивающей пары, пьяного индейца и карлицы, в шахтерском поселке в Калифорнии, их триумфальный въезд в Мехико и грандиозный финал, объединивший всех действующих лиц на пышных торжествах в Национальном дворце, где на глазах у скорбящей матери персонажи романа обнаруживают свой подлинный непривлекательный облик: карлица лихо отплясывает неприличные танцы, а сестра-поэтесса, которую допьяна напоил индеец, читает бесстыдные стихи, посвященные ее зятю президенту.
Эта повесть вызвала у Билли взрыв негодования. По ее мнению, Рауль был предназначен для более высоких жанров. Рауль решил повесть не публиковать и наверняка где — нибудь ее потерял. Затем принялся работать над своего рода монографией, которая выглядела, скорее, вереницей впечатлений, очень лиричных и тонких, вызванных зодчеством Палладия. Он вспомнил свои беседы с другом и не мог не поразиться и, быть может, впервые во всей глубине не почувствовать, как безжалостно растратил этот юноша свой талант. Живет ли он еще на свете? Где? В каком окружении? Как передать эти воспоминания Леоноре, которая знала только его ужасный, конец? Можно ли объяснить ей, какую радость дарил он всем, если она слышала только разговоры о том, как он вернулся в Халапу и промотал материнское достояние? Все, что бы он ни рассказал, она могла отнести лишь к тому жалкому существу, в какое позже обратился Рауль. И невозможность поделиться с кем-нибудь своими наблюдениями — те, кто знал Рауля в Риме, не видели его конца, и vice versa[101] — не давала ему покоя до тех пор, пока он снова не вернулся к мысли написать, рассказать всем в строго документальной форме, как и предполагал вначале, об отношениях между двумя этими людьми, их первом разрыве в Риме (при котором он не присутствовал), о том, как она преследовала Рауля, о новой встрече в Халапе, а дальше описать все, что он уже наблюдал сам: сумасбродства англичанки, смерть сына и в конце концов их поездку в Папантлу на состязание поэтов.
— Мне хотелось написать роман о колдуньях, — начал он снова объяснять в другой раз, вскоре после того, как открыл, что иные уголки Рима, особенно дорогие ему, воспоминание о которых он лелеял и хранил целых двадцать лет, на поверку вовсе ничего ему не говорили и он мог пройти мимо или даже заглянуть внутрь с холодным равнодушием, словно никогда здесь и не был; а вот другие места, особенно скромный ресторанчик неподалеку от Пьяцца — дель-Пополо, вызывали в нем бурное волнение, совершенно необъяснимое, потому что, сколько он ни бился, пытаясь вспомнить какое-нибудь происшествие, на ум приходили одни пустяки: например, случайная встреча с людьми ничуть ему не интересными. Однако всякий раз, когда он проходил мимо этого ресторанчика, он чувствовал, как воля внезапно оставляет его, а сердце захлестывает невыразимая тоска; он мог разрыдаться от гнетущего чувства, будто потерял здесь что-то бесценное и, к несчастью, невозвратимое. Уж не стал ли он другим? Но в чем? Сколько раз ему приходилось твердить себе, что живет он счастливо именно такой, какой он есть; в конце концов он уходил оттуда измученный, подавленный, не в силах овладеть собой, не в силах ничего объяснить Леоноре, потому что и сам ничего не понимал.
— Да, — повторил он, — роман, где сверхъестественное будет иметь решающее значение; где героиня, родом из Европы, может быть немка (ему казалось бестактным давать точные приметы, хотя никто уже не мог обидеться; кроме нескольких человек, помнивших о существовании Билли Апуорд и Рауля Бермудеса, никто и не догадался бы, что речь идет о реальных персонажах; немка — так было бы хорошо; сознание национальных различий — хотя героиня предпочитала называть их культурными — тут очень важно), испытавшая ужас сразу же по приезде в Мексику, в конце концов попадает под власть неведомого. Кто-нибудь в редкие минуты относительного здравомыслия героини мог бы объяснить ее катастрофические провалы трудностями приобщения к другой культуре; на самом же деле, как он хотел доказать, хотя все это были только предположения, за ее чувством национального превосходства таилось нечто более глубокое и сложное — подспудное желание уступить омерзительному злу.