Болезнь, близость смерти, несомненно, также разрыв с Эльзой и неспособность снова завоевать ее (хотя в этом он не хотел признаваться) привели к тому, что он взглянул на свою страну, свою работу, занятия литературой, свое прошлое с невыразимым разочарованием. Не сделано ничего, чем можно было бы гордиться. Его работа в министерстве, совершенно бесполезная, была просто одним из способов грабить казну. Его литературная продукция составляла две малюсенькие книжечки рассказов, о которых он стеснялся даже упоминать. Начинал он писать с увлечением, со страстью; однако теперь ясно видел, что результаты ничтожны; ему не удалось достигнуть того, к чему он стремился, и он почти утратил желание повторять свои попытки. Особенно угнетало его ежедневное общение с глубоко развращенной средой. В этом смысле пример Гильермо Линареса — историка, перед которым он преклонялся несколько лет назад, молодого учителя, с которым в университетские годы чувствовал себя связанным общностью интересов, — показал ему скудость всех его тщеславных притязаний. Он словно увидел себя в кривом зеркале. Он перестал уважать Линареса, как многих, как многое, после второго своего пребывания в больнице; теперь он убедился, что друга его ничуть не интересовали идеи, двигало им только стремление устроиться. Линарес, повторял он с презрением, наиболее очевидный пример растления интеллигенции, порожденного личным честолюбием. И для него самого все могло превратиться в разменную монету. Он больше не думал ни о создании значительного очерка, ни даже о литературном авторитете, а только о статейках, непосредственно воздействующих на публику и способных тотчас принести ему успех. Каждая его похвала или хула должна была вызывать немедленный эффект. Его обуял страх превратиться в Линареса. Пав духом, он вообще перестал писать, ожидал Годо, как не раз упрекала его Эльза, хотя, возможно, дело было даже не в этом, а в обыкновенной лени или, если уж говорить начистоту, в отсутствии таланта.
Дни, проведенные в больнице и сразу же после выхода из нее, были для него днями некоего очищения, подлинной утраты иллюзий. И пока он ожидал выписки — в этот раз он не мог отправиться на следующий день домой, а должен был ждать больше недели, пока зарубцуется рана, в санаторной палате, где его ежедневно навещал врач, чей печальный взгляд и продуманное немногословие ясно говорили, что болезнь неизлечима, а неизбежная третья операция будет последней, — в свободные минуты между чтением Диккенса или Гальдоса, за которых он хватался как за единственную надежду, все окружающее представлялось ему столь же постыдным, а его жизнь к двадцати семи годам столь же даром растраченной, загубленной, пустой и лживой, сколь пусто и лживо было пышное красноречие, удушающее всю нацию.
Иногда ему приходило на ум — правда, об этом он подумал, уже находясь посреди Антлантики, — что каждый человек, сбившись с дороги, потерпев крушение, пытается вообразить вокруг себя пустоту: умалить собственную вину, отыскивая в окружающей действительности объяснение и причины всех своих крушений.
Морское путешествие продолжалось немногим более месяца. Высадившись в Бремене, он отправился через Ла-Манш в Лондон, так тесно связанный с его литературным чтением.
Далее последовало неизбежное увлечение Парижем, от которого он освободился, сбежав как можно скорее, и, наконец, немного ошалев и умирая от усталостй, попал в Рим, где устроился в скромной квартире на Виа Виттория. Здесь он предполагал прожить несколько недель.
Он спрашивал себя, были ли у него действительные основания ожидать с такой уверенностью наступления близкой смерти. Насколько он помнил, все врачи, к которым он обращался, решительно отвергали злокачественный характер опухоли. Неужели он доверился только врачу клиники, уклончиво намекавшему на возможность рака? И новая опухоль возникла через полгода на том же самом месте, где была вырезана первая, по чистой случайности? Или в результате нервного потрясения? И не была ли постоянная близость смерти связана с желанием уничтожить мир и вместе с ним ненавистные воспоминания, например о том, что Эльза разлюбила его, что она когда захочет может лечь в постель со студентом из Коста-Рики, с Мигелем Оливой, да вообще с первым встречным? Иной раз, сидя вечером на террасах Пинчо и созерцая город, он повторял с высокопарной печалью, что проводит здесь время в ожидании надвигающегося конца, но, как ни странно, несмотря на романтический характер подобных мыслей, это ожидание сочеталось с невероятным жизнелюбием. Он словно испугался, что ему не хватит времени узнать все, что он хотел узнать, увидеть, прочесть и даже написать. Начал он еще на грузовом судне и с удивлением наблюдал процесс создания нового рассказа, первого за долгое время. Потом, уже в Италии, он совершил молниеносные поездки, слишком утомительные из-за неудачно составленного плана, во Флоренцию, в Неаполь, Орвието и Триест; посещал библиотеки, где читал главным образом старые хроники о Риме эпохи Ренессанса; писал в парках и кафе. К вечеру приходил на Пьяцца-дель-Пополо, усаживался за столик, с любопытством разглядывал себя в зеркалах, чтобы убедиться в собственном существовании, поглаживая при этом шею, радуясь и удивляясь, что прожил еще один день без видимых признаков конца. Настал час, когда колебания между предчувствием гибели и верой в победу жизни кончились. Но для этого понадобилось совершенно неожиданное событие, происшедшее в Халапе.
Пока он посещал музеи, кино, театры, митинги — бурные итальянские политические споры представлялись ему настоящим праздником, — обходил обязательные художественные и исторические памятники, без определенной цели блуждал по улицам — иногда лишь ради удовольствия прочесть на памятной доске, кто жил или умер в этом доме, что в конце прошлого века здесь писал Томас Манн своих знаменитых «Будденброков», останавливались Гёте или Гоголь, — начало исчезать чувство, будто его жизнь сводится к пустой трате времени, хотя бы и самой приятной, в ожидании новой вспышки болезни. Пополнять свои знания, чтобы умереть! В рассказах о временах чумы, холеры, мора часто описываются сборища, устроенные, чтобы исчерпать все наслаждения перед неизбежным концом. Подобные оргии в преддверии смерти не привлекали его; случайные любовные встречи в эти первые месяцы с англичанками, скандинавками или немками — с которыми он знакомился в местах художественного паломничества, поскольку их жилища были для него недоступны, — вызывались только тем, что сам он именовал здоровой потребностью. В иной день он испытывал внезапный упадок духа: малейшая боль в горле, мигрень или бронхит — и он надолго сваливался в постель, поднимаясь лишь затем, чтобы проглотить какую — нибудь еду или сварить еще одну из своих бесчисленных чашек кофе.
Он разыскал Эухению и стал встречаться с некоторыми из живущих в Риме латиноамериканцами; через них познакомился с итальянцами и иностранцами, которые так или иначе интересовались тем же, чем и он. Не раз — до того как Билли и Рауль вернулись из Венеции, где проводили лето, — он убеждался, что не много у него было дней столь же приятных, как дни, пролетевшие в Италии, что измены его юной Крессиды[104] словно затерялись в начале времен и тоска растаяла, что пишет он с наслаждением, возродившимся во время путешествия по морю, и не только не рассеялся в своих поездках по Италии, а, напротив, вошел в колею, собрался, стал работать почти каждое утро и, закончив рассказ, начатый на «Марбурге», принялся набрасывать другой, навеянный воспоминаниями о каникулах, проведенных в детские годы на сахарной плантации близ Кордовы. Его позднее опубликовал «Орион».
Рождение этого рассказа связано с событием, которое когда-то потрясло его, и с поразительными проявлениями механизма человеческой памяти.
Получив телеграмму, извещающую о крайне тяжелом состоянии отца, он вызвал по телефону Халапу; дрожащим голосом тетя Каролина сообщила, что произошло худшее, мать удручена, убита горем. Он настоял, чтобы ее позвали к телефону. По-видимому, она сохраняла присутствие духа лучше, чем тетка; сдержанно и твердо она объяснила, что не подозревала об инфаркте, поразившем утром отца. Казалось, будто опасность миновала; врач полагал, что это лишь легкий приступ. Однако после полудня инфаркт повторился. Отец умер, сам того не сознавая, мгновенно, не успев исповедаться. Они уже послали вторую телеграмму.