Выбрать главу

Они направились в угол сада, где высилась галерея, выходившая с одной стороны на маленький канал, а с другой — на крошечную, дивной красоты площадь. Через несколько минут к ним присоединилась Тереса.

— Вот на этой самой набережной Пресвятой Девы, — показала она, — сожгли когда-то колдунью, хотя тут их было не так уж много. Венеция город слишком плотский, чтобы общаться с потусторонним миром. Таинственности тут не найдешь, одни лишь выдумки на потребу немцам и англичанам. Слишком много красок, слишком много легкомыслия, чтобы можно было поверить в существование иной жизни. Возможно, я ошибаюсь; пожалуй, кому-нибудь удастся проникнуть в душу города, и здесь нужен особый путь поисков, но только не связь с сверхчувственным миром.

— Не обращайте на нее внимания. Моя подруга хочет побесить меня. Этим она занимается каждый день. И все потому, что я пишу новеллу о магическом базисе Венеции.

Его пригласили позавтракать. Тереса довольно долго отсутствовала. Когда она появилась в столовой, ее трудно было узнать. Сняв с себя кремы, очки, цветные покрывала, она оказалась красивой женщиной чуть старше сорока, с роскошным плотным телом, которое постоянно пребывало в каком-то неуловимом грациозном движении, так что казалось, от всей ее фигуры веет чувственностью. Они сказали, что Рауль почти каждый вечер звонит им из Виченцы. Если завтра позвонит, они наверняка смогут точно узнать, когда он вернется; Рауль говорил, что очень хочет с ним повидаться. Через несколько недель они все вернутся в Рим. Он ушел из этого дома ошеломленный! С ближнего моста взглянул на великолепный фасад с распахнутыми дверьми главного входа, куда упорно и беспощадно врывались волны, поднятые проходящими лодками. Сквозь окна, задернутые плотными шторами, ничего нельзя было разглядеть, только в окне комнаты с балконом смутно виднелись хрустальная люстра, кресло, кажется плетеное, небольшая картина и верхняя часть книжной полки. Потрясенный необычными впечатлениями, он пытался вообразить, какой представляется жизнь из такого дома. Он только что познакомился с Билли Апуорд и Тересой Рекенес и все же решил не оставаться. Весь вечер он провел у себя в отеле с мучительной головной болью; не выдержав, отправился на вокзал и купил спальное место в римском ночном поезде.

И, конечно, осенью они стали видеться. Очень часто! Чем ближе они знакомились, тем острее становилось странное впечатление, которое произвела на него Билли при первой их встрече. В римском поезде, еще не очнувшись от изумления, что ему удалось — пусть ненадолго — проникнуть в заповедный уголок, до тех пор казавшийся недоступным, он вспомнил наигранную горячность англичанки или, вернее, ее пафос, обращенный на совершенно неподходящие предметы; ему показалось также, что ей слишком нравилось демонстрировать свою непримиримость. Ее заботы о печальной судьбе Венеции никак не согласовались с безмятежным спокойствием венесуэлки, сожалевшей, что сожгли так мало колдуний.

Настало время, когда он и одного дня не мог провести, не повидавшись с ними. Щедрость Тересы Рекенес позволила им основать небольшое процветающее издательство. Они публиковали американских и английских поэтов, молодых итальянских рассказчиков, а главное, испано-американских авторов. Это были строгие по стилю тетради, на великолепной бумаге, отлично иллюстрированные; самая объемистая из них не превышала ста двадцати страниц. Они приступили к работе прошлой осенью и подготовили уже достаточно материала. Вскоре должен был появиться венецианский рассказ Билли. Рауль немедленно пригласил его печататься и принять участие в редакционном комитете.

Необходимость выпускать по тетради каждый месяц предоставила Тересе удобный случай раздавать должности и жалованье симпатичным ей людям. Все издания были двуязычными: в одних случаях делался перевод на испанский, в других — на итальянский. Эмилио Борда, колумбийский философ, занимался работой типографии и переводами на испанский; Джанни переводил тексты на итальянский. Первый кризис в издательстве возник в связи с уходом Эмилио. Ему-то и принадлежала идея выпуска тетрадей. Когда Эмилио ушел, он мог по реакции остальных сотрудников и друзей судить об их резкой неприязни к Билли. Все обвиняли в разрыве не Рауля, а ее. К тому времени, когда Эмилио порвал с «Орионом», он уже прожил в Риме больше года. С этого дня вдруг сразу почувствовались неуверенность и разочарование в работе. Когда издательство закрылось окончательно, он уже уехал, но знал, что никто не был особенно удивлен: духовная общность распалась уже давно.

О, какой невыносимой она бывала, какой упрямой и вздорной! А может быть, так казалось из-за их позднейших отношений в Халапе? Работать в издательстве значило непрерывно выслушивать ее замечания, которые с развитием дела все больше отдавали отталкивающим победоносным самодовольством.

Личность ее не так легко было определить. Даже Эмилио, никому не позволявший над ним главенствовать, признавал за ней своеобразие иных суждений, недюжинный ум, широту знаний: опера вообще и особенно оперы Моцарта; романтическая музыка, прежде всего Шуман; средневековая испанская литература; Шекспир; итальянская культура в целом; вся мировая живопись. Он уже говорил о страхе, который внушала ему Билли; но она вызывала и восхищение, которое отчасти питалось тем, что он познакомился с ней во внутреннем саду венецианского дворца, и, главное, тем, как много сделала она для его развития, продолжив труд, начатый Раулем в отрочестве, хотя с Раулем он познал счастье ученичества, а с Билли, приобщавшей его к культуре, — горечь подчинения. Возможно, что его знание Италии углубилось и очистилось, что он мог теперь, благодаря общению с ней, наслаждаться живописью и даже созерцанием пейзажей, но, испытывая эти восторги, он никогда не мог отделаться от чувства неловкости и досады. Билли была до нелепости слишком англичанкой, слишком наставницей.

— Меня мучает совесть, что я вышла замуж за иностранца. Когда я узнаю цифры рождаемости пакистанцев или ямайкинцев в Англии, я думаю, что мой долг подарить родине белого сына, чистокровного англичанина, — таково, например, было заявление, которое она без конца повторяла в тот день, когда Тереса Рекенес пригласила ее на свадьбу своих близких друзей, доминиканцев несколько мулатского вида. Только такого рода замечания Билли способны были взбесить Рауля: оливковым цветом и чертами лица он походил скорее на пакистанца, чем на мексиканского индейца. К тому времени они уже больше года были в любовных отношениях.

Однажды они должны были встретиться с рекомендованной им миланской слависткой. Эмилио, Рауль и он собрались в очень шикарном и неприятном кафе на улице Венетто. Рауль был в отвратительном настроении. Случайно разговор зашел о недовольстве доминиканцев откровенно враждебным отношением Билли. Рауль возразил, что, все это преувеличено. Может быть, бедняги просто закомплексованы. Не хватало еще, чтобы мы не могли свободно говорить о цвете кожи. А чего они, собственно, хотят? Сойти за арийцев? Почему не примут естественно свое положение метисов?

— А почему ты не принимаешь его, раз это так просто? — был ответ Эмилио. — Почему должен выполнять все, что прикажет твоя белая богиня?

Колумбиец спохватился, что затронул запретную тему, и попробовал в шутливом тоне вернуться к некоторым вопросам своего очерка о Виттгенштейне. Рауль ничего не ответил и, казалось, не слушал Эмилио. Он со своей стороны, желая разрядить возникшее напряжение, стал задавать Эмилио вопросы о писателях — современниках венского философа. Сам он в то время прочел только Шницлера и Кафку, но был знаком с несколькими молодыми итальянскими писателями, которые как будто не признавали никого, кроме австрийцев. Наконец пришла славистка, сеньорита Штейнер — Леммини, высокая костлявая женщина с робкой улыбкой. Все встали и поздоровались. Рауль представил своих товарищей:

— Эмилио Борда, специалист по проникновению в Виттгенштейна. Уверен, что вообще разбирается во всем. Вот увидите, сейчас выяснится, что о русских, чехах и поляках он знает больше, чем вы. На свой лад он и славист, и музыковед, и математик, и энтомолог, и философ, и медиевист, — улыбаясь, перечислял он науки, якобы освоенные Эмилио. — От него ничто не ускользнет. Но если действительно надо как-то определить его, — добавил он с внезапной яростью, — я сказал бы, что это самый ничтожный человек из всех, кого я знал.