Ему было отвратительно злословие — оборона, к которой прибегают неудачники, ничтожества и свиньи, чтобы прикрыть лживую сущность своего существования, свою внутреннюю пустоту. Но теперь, в римском кафе, интересно было воображать Вальверде, его лунообразную физиономию, огромный зад и попугайскую болтовню; его глаза, уставившиеся в одну точку с выражением проницательности, какое принимают обычно плохие киноактеры; чуть не лопавшиеся на жирном теле рубашки и невероятную способность собирать и распускать грязные слухи о всех, кто работал на плантации, их женах, близких и служанках; помнил он и изумление, вызванное этими сплетнями у него, у сестры, у Гальярдо; все они не прерывали его болтовню отчасти из лени, но еще и потому, что им нужны были пробки, которые он притаскивал целыми сумками. В известном смысле Вальверде как бы лишил их невинности, рассказывая о многих ужасающих тайнах, к которым сам относился как к чему-то вполне естественному. Но вместе с любопытством в нем нарастало отвращение; он с трудом представлял себе ничтожную среду, вскормившую этого пащенка, обиду его родителей, хозяев самого большого магазина в поселке, на то, что их никогда не приглашали на праздники в клуб или в дома по ту сторону изгороди, указывающей каждому, какое место отведено ему на плантации.
Набросав в общих чертах персонаж, довольный известной долей снобизма, с каким тот порицался, автор снова открыл тетрадь и принялся описывать следующий после приезда братьев Гальярдо день, когда они перенесли свои игры в апельсиновую рощицу между теннисным кортом и заводом: неподалеку оттуда собиралась другая группа, считавшая эту территорию своей; вероятно озлившись на появление здесь жирного ханжи Вальверде, они несколько раз с изрядной силой запустили в него апельсином. В тот день разговор шел главным образом о делах в Мехико, о школе, о том, когда они последний раз беседовали по телефону (в те времена они иногда перезванивались) о фильмах и книгах. Китайчата разбежались, наскучив этим потоком слов, но Вальверде оставался до конца, то и дело вставляя в их болтовню замечания о скупости сеньоры Ривес, испанки, недавно приехавшей на плантацию, или о Кармеле, бывшей кухарке управляющего, которая была уволена, а не сама ушла, как она говорит, ее заподозрили в краже пары гвинейских курочек, но он-то хорошо знает, дело не только в курочках, а в тех бутылках вина, что она продала потом начальнику станции; под конец он заявил, что Комптоны живут не по средствам — именно Виктор Комптон и запустил в него сегодня апельсинами, — что их домина им не подходит, они мелкие служащие, а такой дом годится управляющему, и у них так плохо с деньгами, что даже Лоренса, как она ни важничает, вынуждена работать.
— Так же как твоя мама. Она что, не работает в магазине? — спросил Хосе Луис.
— Да, но моя мама ни с кем не путается, — нагло заявил Вальверде. — Моя мама носит только те вещи, что покупает ей мой отец. Моя мама замужем.
— Ну и что из того? — уперся Хосе Луис.
— А то, что Лоренса всякий стыд потеряла. Потому она и сделалась любовницей твоего папы, — сказал толстяк, притворяясь, будто не придает никакого значения своим словам. — Он подарил ей золотое кольцо. Вечерами они встречаются недалеко от конюшен; мы их всегда там видим. Вечера не проходит, чтобы не встретились. А кто знает, до каких пор они там остаются, кто знает, где проводят ночи?
Фелипе, младший из братьев Гальярдо, встал и заехал ему кулаком по лицу, потом еще и еще, а толстяк только размахивал руками, не умея ни защититься, ни даже прикрыть лицо. Раза два он попытался лягнуть Фелипе, но тот схватил его за ногу, швырнул на землю и стал топтать. Пришлось его удержать, потому что у Вальверде изо рта пошла кровь. Толстяк убрался восвояси чуть не ползком. Сестра расплакалась, а братья Гальярдо сразу заговорили о рождественских праздниках, которые они проводили у бабушки и дедушки в Пачуке, и о полученных там подарках. Фелипе прерывисто дышал, но все делали вид, что не замечают этого.
В этот же самый день, накануне Нового года, коща вечером показывали «Веселую вдову», он с сестрой проходил мимо шале Гальярдо; жена инженера подозвала их. Она смешала колоду и, притворяясь, будто раскладывает карты наново и занята только этим, сказала:
— Наконец-то нам довелось побеседовать! — Она пыталась быть любезной, но голос ее звучал то слащаво, то жестко, она старательно отчеканивала каждый слог, каждую согласную. — Мне хотелось бы знать, что такое сказали Хосе Луису и Фелипе об их отце.
— Мы ничего не говорили, — сразу ответила его сестра.
— У моих сыновей нет от меня тайн. Фелипе мне все передал. Что же рассказали ему о моем муже?
Он вспомнил давнишний разговор на птичьем кладбище, когда ни ее, ни ее сыновей тут еще не было.
— Инженер мне сказал когда-то, что в птицах всегда заводятся черви; что у них внутри заложены личинки червей, и у нас тоже; мы начнем разлагаться, хоть бы нас похоронили в несгораемом шкафу. Я как-то рассказал об этом Хосе Луису и Фелипе.
— Не прикидывайся дурачком! — Женщина снова принялась тасовать карты; тон у нее был угрожающий, хотя выражение лица не изменилось и каждый слог слетал с губ четко и равномерно и каждая гласная была на своем месте. — Что вы сказали моим сыновьям о женщине, с которой видели их отца?
— Ничего мы не говорили, — настаивала сестра. — Висенте Вапьверде всегда говорит гадости, за это и поколотил его Фелипе.
— Гадости? Кто такой Висенте Вальверде?
— Мы ничего не говорили, — повторяла сестра не очень уверенно, как бы ожидая, что он придет к ней на помощь. — Его папа — хозяин магазина, у которого останавливаются грузовики. Его мама всегда в магазине…
— Он сказал, что вы их видели…
— Мы ходили есть томаты у ручья.
— И там он встречался с этой девушкой? Кто она?
— Да, там, — сказал он и сразу пришел в ужас от этого признания. Он постарался смягчить свой ответ, добавив, что в этом месте проходят все, кто работает в управлении, что инженер не мог не встретить тут Лоренсу.
Услыхав это имя, женщина театрально вскинула голову. Все в ней показалось ему жестоким: выступающие кости, рот с крупно вырезанными губами, непомерно длинная шея. Наконец она заявила:
— Я не желаю, чтобы мои сыновья снова слышали об этом. Я даже не скажу им о нашем разговоре. Больше об этом ни слова. Ясно?
Они ушли опустив головы, молча, подавленные, униженные, удрученные своей виной. Вечером они никуда не пошли, играли в домино с Виктором Комптоном, дожидаясь, пока остальные придут из кино.
Дальше события развивались стремительно. Все удивились, увидев на следующий вечер степного волка с его волчицей на приеме, который устроил управляющий. Первый раз эта пара принимала участие в светской жизни. Она была, как всегда, в юбке и блузке, без украшений и косметики, лицо — как бы свежевымытое. Он не знал, с кем они сидели, разговаривали, держались ли все время вместе, потому что детей поместили в другом конце клуба. Вспоминая все это в Риме, он испытывал странное чувство: происходившее тогда не имело ни малейшего отношения к нему — ни к тому, каким он стал, ни каким был. s А потом…
К общему удивлению, чета Гальярдо подчинилась принятому порядку вещей, словно поняла наконец свои обязанности перед обществом. Не раз их видели в клубе или в гостях за картами, он становился все мрачнее, она — все разговорчивее и даже, казалось, снизошла до того, что смягчила тон и не так четко произносила каждое слово. Лоренса, напротив, стушевалась и долгое время почти не появлялась на людях.
Всем ли было известно, что происходит? Он пытался подслушать разговоры старших, но безуспешно. Как-то спросил с наигранным любопытством, не заболела ли Лоренса, почему ее нище не видно. Ответ был вполне естественный: нет, она здорова, вероятно, просто устала. Слишком много работает; братья, возможно, этого не замечают, мать тоже — та вообще деспот, — но работа ее убивает.
Однажды (он сразу навострил уши) после обеда бабушка заметила:
— Как этот человек страдает. Уверяю тебя, иногда мне кажется, он с ума сходит. — Но больше ничего сказано не было.