— Возможно, такую искаженную форму приняла ее былая жажда власти, — заметил он. — Тут она не могла ни повелевать, ни соперничать с другими, но отчаянно нуждалась в публике, которая зависела бы от ее вздорных выдумок, от ее сцен и бесчинств. Таким образом она впутывала всех в свои дела, обвиняла в том, что позволили ей пить слишком много вина или касаться тем, доводящих ее до безумия. Билли постоянно вращалась в местной университетской и литературной среде, хотя и злословила о ее заурядности, и, случалось, вдруг в гостях начинала каркать, как Паскуалито, птица, которая жила у нее на кухне и так ее любила, или жаловаться на свою судьбу, браниться с окружающими, ломать что под руку попало. Как-то в ресторане сбросила на пол все бокалы из-за того, что кто-то отказался налить ей еще вина. В другой раз ударила по лицу официанта, который якобы непочтительно с ней обращался. В третий — после приступа безудержных рыданий и хохота — ее пришлось схватить и силой усадить в такси. И в материалах к роману, и в действительной жизни все это было подлинным бедствием, равно как ее несмолкаемые задыхающиеся монологи, бесконечные жалобы на утрату былой власти, на окружающий ее ад.
Он снова вернулся к первому посещению. В течение дня ему достаточно наговорили о ее странностях. Все, начиная с его семьи, были уверены, что только Билли виновна в духовной деградации Рауля, в его болезнях и бегстве. Никто не знал, где он теперь. Почему-то думали, будто живет в Сан-Франциско. Считали, что он вернется, только если Билли уедет из Халапы, хотя никогда уже, это они понимали, не станет тем, кем мог бы стать. Англичанка погубила его будущее. По словам родных Рауля, грубость ее по отношению к ним не знала пределов. Много раз они рассказывали ему об одном случае, всегда с дрожью обиды в голосе. Должно быть, это было вскоре после приезда Билли, потому что они с Раулем еще жили в доме его матери.
Как-то их навестил Хулио Норьега, испанский художник, знакомый с ними по Риму, он путешествовал по стране после своей выставки в Мехико. Билли была счастлива принять его — и к тому же радовалась возможности отстранить от разговора мать и кузин Рауля, которые по привычке остались вечером в гостиной. Билли только и говорила об итальянской живописи, в своей отвратительной педантичной манере. Когда Норьега прощался, Рауль пригласил его на следующий день к обеду. И тут Билли воскликнула пронзительным голосом:
— Но, Рауль, ты должен предупредить, что в твоем доме кормят ужасно! Пусть по крайней мере знает…
Рауль пытался истолковать своей матери эти слова самым невинным образом, но, разумеется, не преуспел. Через несколько дней они переехали в ту самую квартиру, где он годы спустя нашел Билли. Она никогда больше не вернулась в дом к родным Рауля, даже не пошла туда с ним в день смерти его отца. Оставшись с сыном одна, она захотела вернуться, но ее не приняли. Родные Рауля считали недопустимым, что она продолжает работать в университете. Нечего ей здесь делать, утверждали они; хватит того, что она разбила жизнь Рауля. Они не верили, будто раньше Билли могла быть лучше, спокойнее, как пытался убедить их Рауль, возможно желая внушить им мысль, что жене трудно приспособиться к новой обстановке. Присутствие этой сумасшедшей в университете недопустимо! — твердили они. Пусть убирается обратно в Англию, посмотрим, будут ли ее соотечественники так снисходительны, как мы в Халапе! Пусть возвращается в Италию, где ее будто бы почитали, как королеву! Пусть отправляется куда ей угодно, только бы оставила нас в покое, и увидите, Рауль сразу вернется!
— Я пошел к ней после приезда в Халапу, — начал он снова. — Когда она открыла мне дверь, я увидел другую женщину. Перемена была разительная. Главное, эта агатово-черная шевелюра. Когда мы с ней расстались, вы помните, у Билли была короткая стрижка под мальчика и соломенно-русые волосы. А теперь прежде всего мне бросилась в глаза эта спутанная иссиня-черная грива, обрамлявшая ее лицо. Пусть даже настоящий цвет ее волос был темным, но не таким же явно искусственным, поддельночерным. Потом мне случалось видеть седую полоску вдоль пробора, подтверждавшую, что она красилась. Бедняжка! Она употребляла отвратительную краску. Мне пришлось постепенно привыкать к ее новому облику, к ее красноватому лицу, оно, как мне показалось, стало гораздо шире, к взгляду, то неестественно блестящему, то пустому, к судорожным жестам и резким движениям. Я понял, что и раньше под холодностью, отличавшей ее в Риме, под тонкой пленкой суровости и требовательности уже бушевало это смятение чувств, так ошеломившее меня теперь. Моя мать и мать Рауля были правы, отказываясь верить, что в иные времена Билли была другой. С тех пор как мы ее знали, с самого начала, все в ней предвещало эту катастрофу. Ее истинная, скрытая от нас, натура могла прорваться наружу где угодно: в Касабланке, Дели, Линдосе или Таорлине, в любом южном углу, куда бы ее ни занесло. У нее были какие-то зачатки расизма, но она даже не отдавала себе в этом отчета. Б Женщина, которую я увидел тем вечером в проеме двери, оказалась настоящей Билли; другая, та, что жила в Риме, I была лишь ее эскизом.
Из вежливости он сказал, что она хорошо выглядит. Похвалил ее прическу. Перевел разговор на темы, которые обсуждались на вечерах в Риме. Рассказал о своем решении обосноваться в Халапе. Он тогда принял предложение прочесть несколько курсов в университете, но думал пробыть там не более двух лет. Рассчитывал найти спокойную обстановку, чтобы осуществить многие отложенные до лучших времен замыслы. Расспросил о ее работе, поинтересовался, продолжает ли она свои исследования Ренессанса в Венеции. Замучил ее библиографическими сведениями. Чем настойчивее старалась она перевести разговор на свои личные дела, на несчастья, постигшие ее после отъезда из Европы, вернее, с момента высадки в Веракрусе, тем решительнее сворачивал он в абстрактную область идей, научных интересов, творчества. Изучила ли она древнюю Мексику? А колониальную?
— Какая удача для тебя! Ты всегда был лишь ее безмолвным слушателем, а тут показал наконец, каков ты есть, ослепил ее своим величием, — вставил Джанни не без яда.
— А Билли, — продолжал он, словно не заметив этой язвительности, — растревоженная, усталая (ему и в голову не приходило, что утомил ее он, ведь для него визит был просто уступкой, светской обязанностью, которая будет выполнена, едва он распрощается), только и делала, что стакан за стаканом пила виски.
Он продолжал рассказывать ей о своем желании объехать Мексику, снова повидать гортда, где не был много лет, узнать новые места, начав с Веракруса, съездить, как только выдастся несколько свободных дней, в Папантлу, в Тахин. Она уже бывала там? И тут Билли, до сих пор лишь едва отвечавшая ему, очертя голову бросилась в узкий промежуток между вопросами:
— Скажу тебе правду, никому еще не удавалось победить меня. Знаешь почему? В самом деле, хочешь знать? Потому что я под особой защитой. — Она прикрыла рот рукой, словно испугавшись своих слов, движение это она повторяла всякий раз, как упоминала о своих покровителях. — Один канадский друг заботится обо мне, старый товарищ университетских лет. Ты не знал его; когда ты появился в Риме, он уже уехал на Восток. Никогда ты его не узнаешь! Он последовал за мной в Италию. Когда он постучался в мою дверь, я уже узнала Рауля. Я сказала, что он пришел слишком поздно, но предложила ему свою дружбу. — Тут он впервые услыхал в ее голосе детскую восторженность, в какую она иногда впадала, когда была очень пьяна и всякий раз, когда описывала непонятную или неоцененную красоту своей души. — Я умоляла его принять мою дружбу, объясняла, что это иная, быть может, самая высокая форма любви. Он был убит, казалось, не мог прийти в себя. Я сознавала жестокость своих слов, но никогда не могла лгать. «Я люблю правду», — прошептала я. Он сжал мою руку и поцеловал. Я почувствовала на ней его слезы. Ты и представить себе не можешь, как печально было это прощание. Годы спустя я узнала, что он пришел к буддизму, стал свами, творящим чудеса. Он живет в заточении, в тибетском монастыре. — Внезапно нежное голубиное воркование Билли прекратилось. Без всякого перехода ее голос зазвучал как зов трубы. Она вскочила, пробежала по гостиной, раскинув руки, словно стремилась к ей одной видимой Горе Совершенства, и закричала: — Тридцать высших священнослужителей, тридцать умов, обладающих сверхъестественной властью, окружают его. Они молятся за меня. Я ничего и никого не боюсь. Когда он пишет мне, то умоляет, чтобы в минуты слабости я постаралась сосредоточиться. Тоща они смогут проникнуть в меня, вести меня, возвысить. Тридцать умов, обладающих огромной властью, преклоняясь перед ним, помогают мне торжествовать над врагами без всяких усилий с моей стороны! Я непобедима! Никогда никому не погубить меня, ни тем, кто сошелся со мной лицом к лицу, ни тем, кто, скрываясь в зловонных болотах, тайно готовит мне гибель.