ывало ей, что история с этим небритым типом – с этим извергом, пытавшимся ее изнасиловать – еще не закончилась, и теперь, когда надо было бояться не только того, что ее атакуют сзади «эти бандиты», но и он («Если только это был в самом деле он… а не привидение…») мог вынырнуть ей навстречу из любой подворотни, она сбавила шаг, переставляя ноги так неуверенно, словно не могла решить, что в этом отчаянном положении целесообразней: броситься назад или бежать вперед. Смутный четырехугольник пристанционной площади остался уже позади, миновала она и угол Зеленой улицы, что вела к детской клинике, и нигде под каштанами на широком, прямом как стрела проспекте ей не встретилось ни души (а ведь такая встреча, особенно со знакомым, была бы сейчас спасением); кроме звуков собственного дыхания и шагов да гула бьющего в лицо ветра до слуха ее доносился только тихий настойчивый рокот какого-то отдаленного, неузнаваемого механизма, смутно напоминавшего допотопную механическую пилу. При полном отсутствии уличного освещения, в гнетущей безжизненной тишине она, продолжая сопротивляться власти тех обстоятельств, которые, казалось, были нарочно созданы для того, чтобы испытать ее выдержку, постепенно стала ощущать себя в роли брошенной на произвол судьбы жертвы, потому что, куда бы она ни смотрела в поисках света, просачивающегося из квартир, все вокруг выглядело так, как обычно выглядят осажденные города, чьи жители, сочтя дальнейшие усилия бесполезными и ненужными, предпочли не выказывать рискованных признаков человеческого присутствия, уповая на то, что после сдачи улиц и площадей они смогут еще отсидеться за толстыми стенами своих жилищ. Продвигаясь по неровной поверхности тротуара, покрытого мерзлым мусором, она дошла до знакомой витрины магазина «Ортопед», что торговал изделиями местных кустарей-башмачников, и, прежде чем миновать следующий перекресток, больше по привычке (ибо из-за нехватки бензина почти весь автотранспорт встал еще до ее поездки к родне) заглянула в темный зев улицы Шандора Эрдейи, которую местные жители – в связи с тем, что она проходила вдоль высокой, с колючкой по верху стены Судебной палаты (вкупе с тюрьмой) – называли просто Судейской. В глубине улицы, у водоразборной колонки, она увидела группу немых теней, и ей показалось, что там кого-то били. Она в ужасе бросилась бежать и, время от времени оглядываясь на массивное здание Судебной палаты (вкупе с тюрьмой), не сбавляла темпа, пока не убедилась, что ее не преследуют. Никто не гнался за ней, и ничто не нарушало кладбищенской тишины пустынного города, кроме уже упомянутого и все явственней различимого рокота, и в этой пугающе насыщенной немоте – когда ниоткуда не доносилось ни стона, ни глухого удара и почти гробовой тишине отвечало безмолвие совершавшегося у водоразборной колонки злодейства (ибо чем еще это могло быть?) – уже не казалось странным, что вокруг нет ни живой души, ведь в обычных условиях, несмотря на почти карантинную замкнутость города, она непременно встретила бы одного-двух прохожих если не где-нибудь, то хотя бы здесь, в этой части проспекта барона Венкхейма, примыкающей уже чуть ли не к самому центру. Подгоняемая дурными предчувствиями, она поспешила дальше, и вскоре ей стало казаться, что она пребывает в кошмарном сне, а затем, приблизившись к источнику теперь уже совершенно отчетливо различимого рокота и внезапно заметив сквозь вязь каштановых веток неповоротливую махину, она решила, что от усталости и пережитых мучений просто бредит, – ведь то, что она увидела, в первую же секунду представилось ей не просто ошеломляющим, но совершенно немыслимым. Недалеко от нее, посередине широкой проезжей части, в зимней ночи одиноко двигался непонятный объект – если можно было назвать движением тот обескураживающе черепаший темп, в котором, буквально сражаясь за каждый сантиметр, тащилась в сторону центра эта дьявольская конструкция: казалось, она не катилась по мостовой, борясь с налетающим на нее порывистым ветром, а продиралась сквозь вязкую и густую, упорно противодействующую ей массу. Фургон со стенками из гофрированной синей жести, напоминающий огромный железнодорожный вагон, с какими-то ярко-желтыми каракулями на борту (а также темно-коричневой непонятной фигурой посередине), был гораздо длиннее и выше – с изумлением констатировала она, – чем большие турецкие фуры, которые некогда проезжали через их город, и к тому же этот умопомрачительный фургон, влекомый надрывающимся допотопным, чихающим гарью и истекающим маслом трактором, распространял вокруг одуряющий запах рыбы. Поравнявшись с прицепом, она с любопытством, пересилившим даже страх, замедлила шаг, но тщетно разглядывала с близкого расстояния намалеванные явно неопытной рукой нелепые иноземные письмена («…славянские… или турецкие?..»), их смысл остался ей недоступен, а потому она так и не смогла понять, для чего этот трейлер нужен и что он делает тут у них, в самом центре пустынного, продуваемого ветрами, коченеющего на морозе города, и как он вообще оказался здесь, ведь с такой черепашьей скоростью ему даже из соседней деревни пришлось бы тащиться годами, а представить, что его доставили по железной дороге (хотя вроде иначе и невозможно), было тоже довольно трудно. Она снова прибавила шагу, и когда, уже обогнав этот жуткий транспорт, оглянулась назад, то увидела со скучающим видом сидевшего в застекленной кабине трактора крепкого волосатого мужчину в одной майке, со свисающей изо рта сигаретой, который, заметив на тротуаре госпожу Пфлаум, состроил насмешливое лицо и, приподняв над баранкой правую руку, как бы поприветствовал изумленную женщину. Все это было более чем невероятно (в довершение всего полураздетому великану за рулем, как будто в кабине перетопили, было явно жарко), и госпожа Пфлаум, поспешно отдаляясь от трейлера, то и дело оглядывалась, и он уже представлялся ей каким-то экзотическим монстром, который медленно, но неумолимо полз вперед под темными окнами ничего не подозревающих обывателей, захватывая все на своем пути и рождая предчувствие, что и то, что не будет захвачено, уже не останется тем, чем было до этого. С этого момента она и правда почувствовала себя в плену кошмарного, бросающего в холодный пот сна, только очнуться от этого сна было невозможно: дело в том, что она отчетливо понимала, что это, вне всяких сомнений, реальность; а еще до нее дошло, что все эти леденящие душу события, участницей или свидетельницей которых она стала (эта необъяснимая фантомная фура, избиение на улице Шандора Эрдейи, погашенное словно бы специально уличное освещение, этот сброд на пристанционной площади и, самое страшное, этот тип в драповом пальто с ледяным немигающим взглядом, из-под власти которого невозможно освободиться), словом, все это – не просто случайные порождения ее вечно чего-то пугающейся фантазии, вовсе нет, между ними есть несомненная связь, какие-то точные и на что-то нацеленные отношения. Она напрягала все силы, чтобы развеять свои бредовые допущения, и надеялась, что, быть может, появлению этой толпы и странного сооружения на колесах, этой вспышке уличного насилия или хотя бы непонятному отключению электричества все же найдется какое-то пускай страшное, но понятное объяснение, ибо даже и в этой, непостижимой уму ситуации она не могла примириться с мыслью, что вместе с порядком и безопасностью из города может исчезнуть вообще все разумное. И надо же было такому случиться, надежды ее оправдались: если об отключении фонарей на данный момент было еще ничего неизвестно, то назначение странной махины прояснилось довольно быстро. Госпожа Пфлаум миновала дом Дёрдя Эстера, человека крайне уважаемого в городе, оставила позади загадочный гул, исходивший из парка, в глубине которого скрывался старый Летний театр, и дошла до маленькой лютеранской церкви, рядом с которой ее взгляд упал на афишную тумбу; она тут же остановилась, подошла ближе и, не веря глазам своим, несколько раз перечитала текст, словно бы намалеванный каким-нибудь хулиганом из подворотни, хотя было вполне достаточно пробежать его один раз, ибо афиша, налепленная поверх остальных, совершенно свежая, как было понятно по выступившему по краям клею, содержала простое и ясное объяснение.