вно?.. И кто-то решил развлечься «в этом светопреставлении»?! Она отпрянула от афишной тумбы и пересекла улицу. На этой ее стороне из некоторых окон в трехэтажных домах сеялся слабый свет. Она прижала к себе ридикюль и слегка наклонилась навстречу ветру. Дойдя до последнего подъезда, быстро оглянулась, открыла ключом входную дверь и заперла ее за собой. Перила на лестнице были ледяными. Обожаемая всеми пальма – единственное радостное пятно на площадке, – как она и предвидела до отъезда, безвозвратно замерзла. В парадном стояла гнетущая тишина. Ну вот и приехала. В дверной щели, выше ручки, виднелась записка. Заглянув в нее, она раздраженно поморщилась, вошла в квартиру, заперла дверь на оба замка и быстро набросила цепочку. «Слава богу! Я дома», – прислонилась она к двери и закрыла глаза. Квартира, можно сказать, была ее главным детищем, заслуженным плодом многолетних и неустанных трудов. Пять лет назад, когда ей пришлось проститься и со вторым своим мужем, скоропостижно скончавшимся (от удара), и когда, вскоре после этого, невыносимой стала и совместная жизнь с сыном от первого мужа – молодым человеком, «вечно где-то болтавшимся, неведомо с кем водившимся и даже не думавшим исправляться», каковые наклонности он явно унаследовал от своего порочного забулдыги отца, – и когда он, сын, наконец-то съехал с квартиры, она не только сумела смириться с непоправимым, но даже почувствовала какое-то облегчение, ибо как бы ни было ей тяжело перенести утраты (потерю двух мужей, а также – поскольку он больше не существовал для нее – и сына), она все же ясно видела: теперь перед ней, до пятидесяти восьми лет вечно «как дура прислуживавшей другим», не осталось уже препятствий к тому, чтобы жить только для себя. А посему она обменяла – с немалой выгодой – семейный дом, теперь ставший слишком большим для нее, на «славную» маленькую квартирку в центре города («С домофоном!») и впервые в жизни, окруженная, как положено дважды вдове, почтением со стороны знакомых и их максимальной тактичностью в том, что касалось известного в городе «образа жизни» единственного ее сына, в счастливом волнении (ведь кроме одежды да простыней и пододеяльников, у нее отродясь не было личной собственности) предалась несказанной радости обладания. Полы она застелила мягкими «персидскими» ковриками из синтетики, на окна купила тюлевые шторы и веселенькие занавески, затем, избавившись от старых шкафов, тяжелых и неудобных, водрузила в гостиной стенку с сервантом, а на кухне – вняв разумным советам весьма популярного в городе журнала «Культура быта» – набор современной комфортной мебели; в квартире был сделан косметический ремонт, выброшены доставшиеся от прежних владельцев громоздкие газовые конвекторы и полностью переоборудована ванная. Не зная устали развернула она, как одобрительно отозвалась ее соседка госпожа Вираг, кипучую деятельность, однако по-настоящему оказалась в своей стихии после того, как, покончив с основными делами, начала наводить в своем «маленьком гнездышке» красоту. Голова ее была полна идей, воображение не знало границ, и после ежедневных походов по магазинам она возвращалась то с зеркалом для передней в кованой раме, то с практичным приспособлением для шинковки лука, то с элегантной платяной щеткой с инкрустированной в ручку панорамой города. Однако несмотря на это, через два года после печального расставания с сыном – он покинул дом в слезах, ей насилу удалось вытолкать его из квартиры, и еще долго («Днями!») ее мучило какое-то смутное нехорошее чувство, – так вот, несмотря на то что в результате двухлетней лихорадочной деятельности в доме уже почти не осталось незанятого пространства, она все еще испытывала тревожное ощущение, что в ее жизни чего-то катастрофически не хватает. Она срочно пополнила коллекцию милых фарфоровых статуэток в витрине, но потом поняла, что и они не в состоянии удовлетворительно заполнить брешь; она ломала голову, оглядывалась по сторонам, даже советовалась с соседкой, пока как-то под вечер (удобно устроившись в кресле за вязанием очередной салфеточки) госпожа Пфлаум, обведя глазами целующихся лебедей, цыганок с гитарами, плачущих карапузов и фарфоровых девчушек, со счастливо-мечтательным видом откинувшихся на спину, внезапно не поняла, чего ей «по-настоящему» не хватает. Цветов. У нее, правда, были два фикуса и один чахлый аспарагус (перевезенные еще со старой квартиры), но они ни в малейшей степени не годились на роль достойных предметов ее, как она это назвала, неожиданно пробудившихся «материнских чувств». И поскольку среди ее знакомых было много «ценителей флоры», уже вскоре она стала обладательницей множества замечательных черенков, луковиц и взрослых растений, причем дело продвигалось так споро, что за несколько лет, проведенных ею в кругу таких увлеченных цветоводов, как доктор Провазник, госпожа Мадаи и конечно же госпожа Махо, не только все подоконники были заставлены ухоженными карликовыми пальмами, филодендронами и сансевиериями, но пришлось даже заказать в Румынском квартале, у тамошних кузнецов, целых три металлических стеллажа, потому что иначе было уже невозможно разместить все эти бальзамины, пилеи и разнообразные кактусы в ее – благодаря этому цветочному изобилию ставшей, как ей казалось, «безумно уютной» – квартирке. И может ли быть, чтобы все это – мягкие коврики и веселые занавесочки, комфортная мебель и зеркало, слайсер для лука и платяная щетка, ее замечательные цветы и чувство покоя, безмятежности и благодатного постоянства – так вот запросто пошло прахом?! Она чувствовала себя совершенно измученной. Записка, которую она держала в левой руке, выскользнула из пальцев и спланировала на пол. Она подняла глаза на часы над кухонной дверью, на которых секундная стрелка резво прыгала с деления на деление, и хотя вроде бы было ясно, что опасность ей больше не угрожает, она все же не чувствовала вокруг себя покоя, в котором сейчас так нуждалась: в голове ее беспорядочно роились мысли, и было неясно, что сейчас важнее всего, поэтому – сняв шубу и сапоги, помассировав опухшие ноги и сунув их в теплые меховые тапочки – она сначала бросила внимательный взгляд из окна на пустынную главную улицу (но там: «Ни души, даже крадущейся тени не видно… только этот цирковой фургон с его невыносимым рокотом…»), затем, чтобы удостовериться, что все на месте, стала один за другим открывать шкафы и наконец даже мытье рук прервала, решив, что может упустить самое важное, если сию же минуту не проверит, хорошо ли закрыты замки входной двери. К этому времени она несколько успокоилась, подняла записку и, прочитав, яростно швырнула ее в мусорный контейнер на кухне (в записке четырежды, одна под другой, повторялась фраза: «Мама, я заходил к тебе», – причем первые три строки были перечеркнуты), потом вернулась в гостиную, включила отопление и, чтобы положить конец этой нервной суете, принялась методично осматривать комнатные растения, решив, что если найдет их в полном порядке, то ей и правда можно будет вздохнуть с облегчением. Причин разочароваться в милейшей соседке, которой она поручила иногда немного проветривать комнаты, а главное, присматривать за ее замечательными цветами, у госпожи Пфлаум не было: земля в горшках была, как положено, влажная, и ее «простоватая, что на уме, то и на языке, но, в сущности, добросердечная и порядочная подруга» не поленилась даже обмахнуть пыль с листьев прихотливых пальм. «Этой Розике просто цены нет!» – вздохнула она растроганно, представив себе дородную фигуру неутомимой соседки, и, расположившись в одном из ядовито-зеленых кресел, вновь обозрела нетронутое убранство своей квартиры. Все в идеальном порядке, констатировала она и почувствовала, что пол, потолок и стены с цветочным накатом ограждают ее с такой несомненной определенностью, что все предыдущие злоключения можно считать просто дурным сном, игрой нездоровой фантазии и перевозбужденных нервов. О да, все это могло быть химерой, ведь она, много лет живя в мелких радостях и заботах об осенней заготовке солений-варений и о весенней генеральной уборке, о вечернем вязании и об увлеченном уходе за комнатными растениями, привыкла уже наблюдать за бурлящим снаружи безумным водоворотом в благословенном отдалении от событий, которые, оставаясь за кругом ее интимного мира, представлялись ей чем-то туманно-неопределенным, бесформенным наподобие пара; точно так же полученные во время поездки тяжелые впечатления в эти минуты – когда она снова сидела под до сих пор безупречной защитой дверей, как бы закрыв на замок весь мир – постепенно теряли черты реальности, и перед ней опускалась полупрозрачная кисея, сквозь которую различимы были только размытые контуры горланящих в поезде пассажиров, одетого в драповое пальто мужчины с леденящим взглядом и завалившейся набок торговки, тени, мечущиеся над избиваемым в тишине несчастным, нечеткое пятно необычного цирка, жирный крест на пожелтевшем автобусном расписании и еще туманней – она сама, в отчаянии тыкающаяся туда-сюда, словно в лабиринте, в поисках дороги к дому. Очертания непосредственного окружения становились все более четкими, а картины пережитого за последние часы – все более призрачными, но они нестерпимо быстро мелькали перед ее глазами: и воняющий мочой туалет, и промасленный щебень