ельным визитом – уже с порога («Всегда!») испытывала «огромное желание блевануть». Независимо от того, был ли это только сарказм или действительное физическое страдание, ее друг нисколько не сомневался, что психика госпожи Эстер подвергалась невиданным испытаниям, потому что с тех пор, как «волей очухавшейся общественности» она, в знак признания ее многолетней деятельности в роли хормейстера местной мужской капеллы (унизительность каковой должности смягчало лишь право самой формировать «эксклюзивный репертуар» из военных маршей, трудовых песен и гимнов весне), вознеслась на пост председателя Женского комитета и стала его железным лидером, ей приходилось изо дня в день («Часами!») пропадать в таких вот квартирах, причем, как казалось ей, только для того, чтобы в очередной раз убедиться: то, о чем она догадывалась и до этого, теперь уже несомненный факт. Ибо она хорошо поняла, что именно здесь, в этой затхлой атмосфере, среди этих засахарившихся варений и жарких перин, среди ковров с аккуратно расчесанными кистями и зачехленных кресел, увязают все добрые начинания; что именно в мертвом болоте, населенном любителями оперетты, этими обывателями в теплых домашних тапочках, которые возомнили себя сливками местного общества и просто плюют на здоровые массы трудящихся, увязают все деятельные порывы; она понимала, чем можно объяснить, что провозглашенная по ее председательской инициативе грандиозная кампания за чистоту, невзирая на многомесячные энергичные усилия, прискорбным образом все еще пребывала в зачаточной стадии. Честно сказать, на что-то другое она особенно не рассчитывала, а потому и не удивилась, когда оказалось, что это прокисшее от самодовольства бесподобное сборище паразитов холодно отвергает ее тщательно взвешенные аргументы, ибо за всеми их неуклюжими отговорками (как то: «Конкурс чистоты? В декабре? Может, лучше весной, под генеральную уборку…») госпожа Эстер безошибочно угадывала истинную причину их несговорчивости, понимала, что их болезненная бездеятельность и позорное малодушие имеют причиной дурацкий, хотя с их точки зрения вполне оправданный, страх, предвидящий во всеобщем обновлении всеобщий упадок, а в новаторстве победителей – зловещие признаки торжества хаоса, и – совершенно верно – силу, которая, вместо того чтобы защищать, беспощадно крушит то, что признано безвозвратно мертвым, и на месте безликой скуки сводящегося только к приобретательству эгоизма утверждает «высокую страсть коллективного действия». Нечего и говорить, что в этой оригинальной трактовке чрезвычайных и исключительных событий последнего времени – за исключением ее друга, начальника полиции, и еще пары-тройки нормальных людей – никто в городе ее не поддерживал, и все же: сие нимало ее не смущало, не заставляло задуматься, ибо что-то подсказывало ей, что «победы, которая подтвердит ее правоту, ждать осталось недолго». Разумеется, на вопрос, а в чем, собственно, должна заключаться эта победа, ответить одной простой фразой (или двумя) она не могла, но вера в победу была так сильна, что, какой бы упрямой и многочисленной ни казалась эта «масса никчемных любителей теплых тапочек», она не то что нисколько их не боялась, но вообще не считалась с ними, а все потому, что ее настоящим противником был – и именно потому общественная борьба стала для нее и личной – не кто иной, как Дёрдь Эстер, ее формальный муж, человек, считавшийся большим чудаком и настоящим затворником, в действительности же патологический лодырь, окруженный всеобщим почтением, смешанным со страхом, который – хотя и не мог, в отличие от нее, «похвалиться общественной деятельностью» – слыл в городе своего рода живой достопримечательностью. Вот уже много лет он валялся в кровати, раз в неделю («Не чаще!») выглядывая в окно. Для госпожи Эстер он был не только «неодолимой, чудовищной, адской помехой», но вместе с тем и единственным шансом на то, чтобы не быть окончательно изгнанной из круга самых влиятельных граждан города, – иными словами, ловушкой, идеальной и безупречной, не оставляющей никаких надежд, ловушкой, из которой не вырвешься и которую не разрушишь. Ибо, как и всегда, Эстер был ключевой фигурой, самым важным звеном в цепи ее грандиозных планов – именно он, который несколько лет назад, вскоре после того, как, сославшись на «ишиас», удалился на пенсию с поста директора местной Музыкальной школы, с безграничным цинизмом заявил ей, что «в ее супружеских услугах он больше не нуждается», и уже на следующий день она вынуждена была на скромные сбережения снять квартиру неподалеку от рыночной площади… то есть именно этот вот человек, который к тому же – из мести, зачем же еще, – дабы пресечь раз и навсегда их и без того редкие общие выступления, отказался даже от руководства городским оркестром, сославшись при этом (как ей рассказывали) на то, что его, Эстера, отныне интересует одна лишь музыка, ее суть, и ничем другим он заниматься не собирается, между тем как она-то знает, насколько фальшиво бренчит он на специально расстроенном непонятно зачем рояле, да и то лишь когда захиревшее в вечном безделье тело выбирается из-под чудовищной груды одеял и пледов. Когда она вспоминала о бесконечной череде унижений, перенесенных ею за прошедшие годы, то больше всего на свете ей хотелось схватить топор и изрубить на куски наглеца прямо в его кровати, но именно этого она не могла позволить себе ни в коем случае, ибо вынуждена была признать, что не сможет без Эстера подчинить себе город, и что бы она ни задумывала, всякий раз ключевой фигурой был он. Объясняя раздельное проживание тем, что, мол, муж нуждается для работы в покое и одиночестве, она была вынуждена поддерживать видимость сохранения брака и решительно подавлять в себе мысль о разводе, кстати, страстно желанном, больше того, она даже пошла на то, чтобы при посредничестве любимца и восторженного почитателя господина Эстера, безнадежного дурачка Валушки, слабоумного сына госпожи Пфлаум от первого брака, – втайне от мужа, но, так сказать, на глазах у города – собственноручно стирать ему грязное белье (его «засранные кальсоны!»). Ситуация выглядела, несомненно, сложной, однако госпожа Эстер не унывала: хотя она не могла решить, что для нее важнее, личная месть или «борьба за общее благо», чего она больше хочет, расквитаться с Эстером («За все!») или же все-таки укрепить свое шаткое положение, одно она знала твердо: столь плачевное состояние дел не будет длиться вечно и однажды, возможно, даже в недалеком будущем, в ореоле заслуженной власти и славы она наконец сможет раздавить этого жалкого негодяя, который («намеренно!») выставлял ее на посмешище и отравлял ей жизнь. Что именно так и произойдет, она верила не без оснований, ибо (помимо того, что «все будет так, ибо иначе не может быть!») председательский пост не только предоставлял ей возможности для «ответственных и свободных действий», но и являлся обнадеживающим предвестием ослабления ее зависимости от мужа, – не говоря уже о том, что с тех пор, как она догадалась, каким образом можно сагитировать упирающихся сограждан на первую масштабную акцию Комитета и вместе с тем опять привязать к себе Эстера, ее самонадеянность, недостатка в которой она не испытывала и прежде, обрела невиданные масштабы; госпожа Эстер не сомневалась: она на верном пути, ведущем прямо к цели, и ничто не сможет остановить ее… Ибо замысел ее был безупречен и, «как все гениальное, прост», вот только, как это обычно бывает, не так-то легко было найти то единственное решение, которое вело к успеху, ведь она уже в самом начале, затевая эту кампанию, ясно видела, что сломить безразличие и сопротивление горожан можно, только «подключив к делу» Эстера; если удастся привлечь его к этой работе и поставить во главе начинания, то пустой смехотворный девиз «ЧИСТЫЙ ДВОР, ОПРЯТНЫЙ ДОМ» обреченной на неудачу кампании тут же станет трамплином масштабного и реального массового движения. Да, но как это сделать? Вот в чем заключался вопрос. Ей потребовались недели, да что там недели – месяцы, пока, перебрав множество бесполезных идей от простых уговоров до грубого принуждения, она не нашла тот единственный способ, который должен был увенчаться успехом; зато потом, когда уже было ясно, что ей понадобятся только «этот добряк Валушка» да охладевшая к нему и оттого еще сильнее им обожаемая его мамаша – госпожа Пфлаум, на госпожу Эстер снизошло такое спокойствие, поколебать которое уже не могло ничто, и теперь, когда с дымящейся сигаретой в руке она сидела перед низенькой («…но еще вон какой грудастой!») хозяйкой среди мягких ковриков и до блеска надраенной мебели, ее даже несколько забавляло, что всякий раз, когда на пол шлепался очередной столбик пепла – а также когда она, одобрительно кивая, отправляла в рот вишенку иззабытого на столе компота, – госпожа Пфлаум вспыхивала «чуть ли не настоящим пламенем». Она с радостью сознавала, что эта беспомощная ярость хозяйки («А ведь она боится!» – довольная, констатировала госпожа Эстер) действует на нее успокаивающе, и, оглядываясь в загроможденной растениями комнате, уже чувствовала себя, как если бы находилась где-нибудь на лугу, на ниве, в диких зарослях, и снова воркующим голосом – теперь уж действительно чтобы развлечься – заметила с похвалой: «Это верно. Перенести природу в собственный дом –