, зачем же еще, – дабы пресечь раз и навсегда их и без того редкие общие выступления, отказался даже от руководства городским оркестром, сославшись при этом (как ей рассказывали) на то, что его, Эстера, отныне интересует одна лишь музыка, ее суть, и ничем другим он заниматься не собирается, между тем как она-то знает, насколько фальшиво бренчит он на специально расстроенном непонятно зачем рояле, да и то лишь когда захиревшее в вечном безделье тело выбирается из-под чудовищной груды одеял и пледов. Когда она вспоминала о бесконечной череде унижений, перенесенных ею за прошедшие годы, то больше всего на свете ей хотелось схватить топор и изрубить на куски наглеца прямо в его кровати, но именно этого она не могла позволить себе ни в коем случае, ибо вынуждена была признать, что не сможет без Эстера подчинить себе город, и что бы она ни задумывала, всякий раз ключевой фигурой был он. Объясняя раздельное проживание тем, что, мол, муж нуждается для работы в покое и одиночестве, она была вынуждена поддерживать видимость сохранения брака и решительно подавлять в себе мысль о разводе, кстати, страстно желанном, больше того, она даже пошла на то, чтобы при посредничестве любимца и восторженного почитателя господина Эстера, безнадежного дурачка Валушки, слабоумного сына госпожи Пфлаум от первого брака, – втайне от мужа, но, так сказать, на глазах у города – собственноручно стирать ему грязное белье (его «засранные кальсоны!»). Ситуация выглядела, несомненно, сложной, однако госпожа Эстер не унывала: хотя она не могла решить, что для нее важнее, личная месть или «борьба за общее благо», чего она больше хочет, расквитаться с Эстером («За все!») или же все-таки укрепить свое шаткое положение, одно она знала твердо: столь плачевное состояние дел не будет длиться вечно и однажды, возможно, даже в недалеком будущем, в ореоле заслуженной власти и славы она наконец сможет раздавить этого жалкого негодяя, который («намеренно!») выставлял ее на посмешище и отравлял ей жизнь. Что именно так и произойдет, она верила не без оснований, ибо (помимо того, что «все будет так, ибо иначе не может быть!») председательский пост не только предоставлял ей возможности для «ответственных и свободных действий», но и являлся обнадеживающим предвестием ослабления ее зависимости от мужа, – не говоря уже о том, что с тех пор, как она догадалась, каким образом можно сагитировать упирающихся сограждан на первую масштабную акцию Комитета и вместе с тем опять привязать к себе Эстера, ее самонадеянность, недостатка в которой она не испытывала и прежде, обрела невиданные масштабы; госпожа Эстер не сомневалась: она на верном пути, ведущем прямо к цели, и ничто не сможет остановить ее… Ибо замысел ее был безупречен и, «как все гениальное, прост», вот только, как это обычно бывает, не так-то легко было найти то единственное решение, которое вело к успеху, ведь она уже в самом начале, затевая эту кампанию, ясно видела, что сломить безразличие и сопротивление горожан можно, только «подключив к делу» Эстера; если удастся привлечь его к этой работе и поставить во главе начинания, то пустой смехотворный девиз «ЧИСТЫЙ ДВОР, ОПРЯТНЫЙ ДОМ» обреченной на неудачу кампании тут же станет трамплином масштабного и реального массового движения. Да, но как это сделать? Вот в чем заключался вопрос. Ей потребовались недели, да что там недели – месяцы, пока, перебрав множество бесполезных идей от простых уговоров до грубого принуждения, она не нашла тот единственный способ, который должен был увенчаться успехом; зато потом, когда уже было ясно, что ей понадобятся только «этот добряк Валушка» да охладевшая к нему и оттого еще сильнее им обожаемая его мамаша – госпожа Пфлаум, на госпожу Эстер снизошло такое спокойствие, поколебать которое уже не могло ничто, и теперь, когда с дымящейся сигаретой в руке она сидела перед низенькой («…но еще вон какой грудастой!») хозяйкой среди мягких ковриков и до блеска надраенной мебели, ее даже несколько забавляло, что всякий раз, когда на пол шлепался очередной столбик пепла – а также когда она, одобрительно кивая, отправляла в рот вишенку иззабытого на столе компота, – госпожа Пфлаум вспыхивала «чуть ли не настоящим пламенем». Она с радостью сознавала, что эта беспомощная ярость хозяйки («А ведь она боится!» – довольная, констатировала госпожа Эстер) действует на нее успокаивающе, и, оглядываясь в загроможденной растениями комнате, уже чувствовала себя, как если бы находилась где-нибудь на лугу, на ниве, в диких зарослях, и снова воркующим голосом – теперь уж действительно чтобы развлечься – заметила с похвалой: «Это верно. Перенести природу в собственный дом – мечта каждого горожанина. Все мы так думаем, душа моя Пирошка». Но та не ответила и лишь неохотно кивнула, из чего госпожа Эстер поняла, что пора переходить к делу. Конечно, согласие или несогласие госпожи Пфлаум на роль посредницы – а та и не догадывалась, что уже согласилась, не сумев воспрепятствовать вторжению гостьи в свою квартиру, ведь само посещение, собственно, и было «делом», – словом, ее готовность или неготовность большого значения не имели, и все же: после того как она тщательно описала ей всю ситуацию (в таком духе: «ты только не подумай, душа моя, что он нужен мне – Эстер нужен городу, ну а склонить его, человека, как всем известно, занятого, на сторону нашего дела способен только и исключительно твой добрый, твой замечательный сын…») и дружелюбнейшим, но все-таки острым взглядом глубоко заглянула в глаза госпоже Пфлаум, немедленный отказ последней вызвал в ней неподдельное изумление и досаду, потому что ей стало ясно: дело вовсе не в том, что отношения между Валушкой и госпожой Пфлаум «уже несколько лет как расстроились», и не в том, что она, госпожа Пфлаум, как бы ни было тяжело и горько ей говорить такое, считает своим «материнским долгом» отмежевываться от поступков «кстати, совсем не доброго, а прямо-таки неблагодарного и никчемного» сына, а в том, что она, словно бы сконцентрировав в своем «нет» всю досаду от полнейшей своей беспомощности, просто жаждала отомстить госпоже Эстер за обиды последних минут, за то, что она, Пирошка, – маленькая и слабая, а ее гостья – большая и сильная, за то, что при всем желании она не могла опровергнуть, что ее сын «днюет и ночует у Хагельмайера», что его почитают за местного дурачка, чьих способностей хватило только на то, чтобы подрядиться разносчиком газет на Городской почтамт, – и что все это она вынуждена выкладывать постороннему человеку, пользующемуся в ее кругу дурной славой. Ее поведение госпожа Эстер могла понять и так, что «эта козявка», госпожа Пфлаум, перед ней совершенно беспомощна, что могло бы служить некоторой сатисфакцией за то, что она была вынуждена без малого двадцать минут терпеть ее «безумно нервирующую» улыбку и ханжеские глаза, однако госпожа Эстер отреагировала иначе: решительно вскочив с ядовито-зеленого кресла и на ходу бросив нечто вроде того, что ей, дескать, пора, она промчалась сквозь цветочные заросли комнаты, случайно снесла плечом со стены прихожей маленький гобелен, загасила в никогда не использовавшейся фарфоровой пепельнице сигарету и в полном молчании нахлобучила на себя огромное дерматиновое пальто. Ибо хоть она и была человеком вполне хладнокровным и привыкла уже ничему в этом мире не удивляться, тем не менее когда находился кто-то, осмеливающийся сказать ей «нет», как это только что сделала госпожа Пфлаум, она – за отсутствием четкого представления, как поступать в таких обстоятельствах – тут же впадала в гнев. Ярость кипела в ней, она готова была рвать и метать, и неудивительно, что, когда госпожа Пфлаум, нервно ломая руки, обратилась к ней с путаными словами («Мне так неспокойно… сегодня вечером… возвращалась домой от сестер… и не узнала город… Может быть, кто-то знает, почему не горят фонари?.. Ведь раньше такого не было…»), она, щелкнув последней кнопкой пальто, сжала губы и, метнув сверкающий взгляд в потолок, чуть ли не заорала на перепуганную хозяйку: «Для беспокойства есть все основания. Мы находимся на пороге суровой, но более честной и откровенной эпохи. Грядут новые времена, моя дорогая Пирошка». При этих многозначительных словах, к тому же сопровождаемых угрожающим взмахом перста под конец тирады, лицо госпожи Пфлаум покрылось смертельной бледностью; но этого госпоже Эстер было недостаточно, потому что как ни приятно было ей видеть этот испуг и знать, что «грудастая пигалица», пока они будут спускаться по лестнице, пока она не закроет за нею дверь парадной, до последнего мига будет упорно надеяться все же услышать от безрассудно прогневанной гостьи хоть одно словечко, хоть что-нибудь утешительное, – ей хотелось большего, ибо это «нет!», ранившее самолюбие госпожи Эстер, словно вонзившаяся в дерево отравленная стрела, еще долго вибрировало в ее душе, так что пришлось ей, к стыду своему, признать, что вместо не слишком приятного – но все-таки пустякового – укола (ведь в конце концов она своей цели добилась, и что может по сравнению с этим значить какая-то ерунда!) она ощущает все более острую боль. А все дело вот в чем: если бы госпожа Пфлаум с энтузиазмом кивнула, как можно было ожидать, то она осталась бы просто марионеткой в свершающихся поверх ее головы событиях, к которым она не имела бы никакого отношения, и ее ничтожна