янно балансировали на этой опасной границе, чтобы никто не мог догадаться, что темные сгустки во мраке комнаты – не рябь в усталых глазах, не бегущие понизу тени бестелесных полночных птиц, а три загадочно осторожных зверька, отчаянно ищущих себе пропитание. Ибо именно затем они сюда и явились, и затем, едва спящая успокоилась, вернулись назад, пускай и не вскочили сразу на стол, на котором среди разбросанных крошек лежало полбуханки хлеба, а сперва убедились в том, что им не грозят неожиданности. Они начали с корки, но вскоре, с нарастающим наслаждением зарываясь в хлеб острыми носиками, уже перешли на мякиш, и хотя в их быстрых движениях не было никакой суеты, хлеб, толкаемый с трех сторон и изрядно уже объеденный, в конце концов все же свалился с края стола и закатился под табуретку. При звуке удара все они, разумеется, замерли и вскинули мордочки, прислушиваясь и изготовившись к бегству, но от кровати не донеслось ни шороха, слышалось только размеренное дыхание госпожи Эстер, поэтому – выждав с минуту – они шустро спрыгнули на пол и шмыгнули под табурет. И как выяснилось, этак было даже удобней, ибо мало того, что царивший внизу более плотный мрак лучше скрывал их, так они еще незаметней, с еще меньшим риском смогли драпануть под кровать, а оттуда – на волю, когда их непогрешимое сверхъестественное чутье подсказало им, что следует, теперь уже окончательно, распрощаться с изгрызенной до неузнаваемости горбушкой. Дело в том, что ночь была уже на исходе, за окном хрипло заголосил петух и залаяла чья-то дурная собака, и среди великого множества беспокойных спящих – чувствуя близость рассвета – начала смотреть свой последний сон и госпожа Эстер. Три крысы вместе со своими многочисленными сородичами уже копошились среди мерзлых кукурузных кочерыжек в обветшалом сарае соседнего дома, когда она – словно бы ужаснувшись при виде чего-то страшного – дико вскрикнула, содрогнулась, замотала головой на подушке и с перепуганными глазами села. Она тяжело дышала, взгляд ее метался по комнате, в которой только-только забрезжил свет, но потом, осознав, где она находится, и догадавшись, что всего произошедшего с ней больше не существует, женщина потерла горящие глаза, помассировала покрытые гусиной кожей члены и, натянув на себя соскользнувшее одеяло, с облегченным вздохом откинулась на кровати. Однако снова заснуть она не смогла, потому что, как только в сознании рассеялся ночной кошмар и она вспомнила о том деле, которое ожидало ее в этот день, по телу ее пробежало сладостное волнение, которое не позволило ей даже задремать. Она чувствовала себя отдохнувшей и энергичной и решила, что должна сию же минуту встать, а поскольку была человеком, убежденным, что за решением должно следовать действие, то без колебаний выбралась из-под одеяла, на мгновение неуверенно застыла на ледяном полу, но затем набросила на себя телогрейку, подхватила пустой кувшин и вышла во двор, чтобы принести воды для умывания. Полной грудью вдохнув в себя стылый воздух, она вскинула взор на купол из серых тоскливых туч и спросила себя, есть ли, может ли быть что-то более вдохновляющее, чем эти мужественные и нещадные зимние зори, когда трусливо хоронится все бессильное и делает шаг вперед все, «что достойно жизни». Если было на свете что-то милое ее сердцу, так именно это: помертвевшая от мороза земля, острый, как бритва, воздух и безапелляционная твердь наверху, которая, как стена, холодно отражает все склонные к заоблачному парению взгляды, дабы глаз чего доброго не заблудился в иллюзорной и без того панораме безмерного небосклона. Она подставлялась морозному ветру, жалившему ее на каждом шагу, когда разлетались в стороны полы ватника, и хотя холод тут же пробрал ее голые ноги в стоптанных деревянных шлепанцах, она и не думала ускорять шаг. Мысли ее уже были сосредоточены на воде, которая смоет с нее остатки постельного тепла, но тут – вопреки надеждам, что умывание будет кульминацией утренних процедур – ее ожидало разочарование: водоразборная колонка, хотя и была еще вчера обернута всяким тряпьем и газетами, на морозе не функционировала, поэтому ей пришлось вернуться к тазу, разогнать на оставшейся с вечера грязной воде мыльную пленку и вместо полноценного умывания слегка увлажнить лицо и свои худосочные груди; что касалось заросшей интимной части, то ей пришлось по-походному насухо подтереться – ведь, в конце концов, «не может же человек присаживаться, как обычно, над тазом, когда в нем такая вода». Разумеется, она была недовольна, что пришлось отказать себе в ледяном блаженстве, однако подобные мелочи («В такой день…») уже не могли испортить ей настроение; покончив с вытиранием, она представила себе огорошенное лицо Эстера, когда спустя несколько часов он склонится над открытым чемоданом, и принялась деловито хлопотать по дому, отмахнувшись от неприятной мысли, что, возможно, теперь целый день «будет благоухать». Все у нее горело в руках, и к тому времени, когда за окном совсем рассвело, она не только оделась, подмела пол и застелила постель, но, обнаружив следы ночного разбоя (на виновников коего она не особенно и сердилась, потому что, во-первых, подобные вещи были ей не в диковинку, а во-вторых, к этим маленьким хулиганам она испытывала симпатию), присыпала остатки их пиршества «добрым крысиным ядом» – чтоб они обожрались насмерть, «эти славные твари», если посмеют еще раз сунуться в ее комнату. И когда уже нечего больше было приводить в порядок, класть на место, поднимать, поправлять, она с торжествующим видом и снисходительной улыбочкой в уголках рта сняла с платяного шкафа обшарпанный чемодан, откинула крышку, опустилась рядом с ним на колени и, обведя глазами разложенные по полкам шкафа ровные стопки блузок и полотенец, нижнего белья и чулок, быстро, за пару минут, переместила все это в объемистое нутро чемодана. Защелкнуть поржавевшие замки, надеть пальто и с непривычно легким на этот раз чемоданом наконец отправиться, наконец, после долгих скрытных приготовлений, приступить к делу – вот о чем она так давно мечтала, и сама эта возбуждающая мечта некоторым образом объясняла то нереально преувеличенное значение, которое она придавала этой своей, явно перестраховочной, акции. Ибо, конечно же, все эти скрупулезные расчеты и неоправданная осмотрительность – как она и сама поняла позднее – были совершенно излишними, ведь всего-то и требовалось, чтобы в хорошо знакомом ему чемодане вместо выстиранных трусов, носков, маек и рубашек обнаружилось нечто совсем неожиданное, а именно «первое и последнее предупреждение осознавшей свои права жертвы», и если этот нынешний день чем-то и отличался от предыдущих, то только тем, что от войны – против Эстера и «за лучшее будущее», – которая велась из укрытия, она перешла теперь к открытому наступлению. Но пока что здесь, на обледенелом тротуаре переулка Гонведов, в момент, когда удушливая атмосфера пассивного выжидания сменилась головокружительным свежим ветром действия, никакая расчетливость и обдуманность не казались ей лишними, а потому, устремившись как на парах к рыночной площади, она, взвешивая слова, вновь и вновь оттачивала те фразы, которыми, когда доберется до места, должна будет прямо-таки обезоружить Валушку. Сомнений она не испытывала, неожиданного поворота событий не опасалась и была настолько уверена в себе, насколько это вообще возможно, и все же: каждым нервом своим, каждой клеточкой она была так погружена в предстоящую встречу, что, дойдя до площади Кошута и увидев, что кучка «мерзких спекулянтов» билетами с прошлой ночи превратилась в безумных размеров толпу, она вместо естественного недоумения почувствовала досаду, испугавшись, что без ближнего боя пробиться сквозь эту толпу не получится, между тем как «потеря времени – в такой ситуации! – совершенно недопустима». Но выбора не было, и пришлось пробиваться сквозь сборище молчаливых (и, поскольку они ей мешали, резко не симпатичных ей) типов, которые заполонили уже не только площадь, но отчасти и прилегающие улицы; так что пришлось ей, то используя чемодан в качестве тарана, то поднимая его над головой, проталкиваться среди них в сторону Мостовой улицы, уворачиваясь не только от злобно сверкающих взглядов, но и от тянущихся к ней хватких рук. В основном люди были не местные, вероятно, мужики из окрестных сел, съехавшиеся поглазеть на кита, подумала госпожа Эстер, но был некий неприятный налет нездешности и на лицах тех нескольких местных, которых – поскольку они проживали в предместьях города – она знала в лицо, встречая их в толчее еженедельных базаров. Циркачи, насколько она могла судить из толпы и с немалого расстояния, отделявшего ее от фургона, пока что не подали никакого знака, что скоро откроют свой небывалый аттракцион, и поскольку ледяное напряжение, искрившееся в обращенных к ней взглядах, она связывала именно с этим, раздраженное нетерпение публики ее не особенно волновало, больше того, на какую-нибудь минуту ее даже охватило гордое чувство удовлетворения, которое ей не дано было испытать вчера, что вся эта прорва народу, все до единого, хотя и не знают об этом, должны быть благодарны ей, без чьего решительного вмешательства не было бы «ни цирка, ни кита, никаких вообще представлений». Но все это длилось всего минуту, ибо как только госпожа Эстер миновала тол