Выбрать главу
у времени уже обычно клонящийся ко сну хозяин «Питейного дома Пфеффер и Ко», что на улице Мостовой, в народе больше известного как «Пефефер», стал все строже поглядывать на часы – а сие означало, что совсем скоро, словно бы в подтверждение гневного восклицания («Уже восемь! Закругляемся, господа хорошие!»), он выключит уютно потрескивающий в углу масляный радиатор, погасит свет и, распахнув дверь на улицу, с помощью вползающего в корчму ледяного холода вынудит тяжелых на подъем посетителей двинуться по домам, – то Валушку, весело озирающегося по сторонам в плотной гуще расстегнутых или накинутых на плечи овчинных тулупов и ватников, нимало не удивило, что присутствующие тут же полезли к нему с приставаниями («Ну-ка, братец, представь нам, что там с Землей да Луной деется!»), ведь именно так они поступали и вчера, и позавчера, и бог знает уже сколько раз до этого, когда требовалось – в связи с непреодолимой потребностью в так называемом «фрёче на посошок» – удержать уже позевывающего корчмаря от неотвязчивого желания громогласно объявить о грядущем закрытии. Вообще-то Валушкины объяснения, от бесконечного повторения превратившиеся в бесшабашный спектакль, давно уже никого не интересовали. Они не интересовали ценившего превыше всего сладкий сон Хагельмайера, который «ради порядка» объявлял о закрытии на полчаса раньше, чтобы никто не подумал, будто его «можно одурачить таким дешевым трюком», точно так же как не интересовали они и равнодушное сборище сидевших в корчме окрестных извозчиков, грузчиков, маляров и пекарей, – просто они уж привыкли к этому представлению, как к отвратительному вкусу дешевого рислинга или помеченным особенными царапинами личным кружкам; именно потому они всякий раз затыкали рот временами входившему в азарт Валушке, стоило ему, живописуя «своим дорогим друзьям» захватывающие просторы космоса, попытаться увлечь их на Млечный Путь, ибо слушатели его были против сомнительных новшеств, убежденные, что все эти «штуки» – будь то новое вино, новая кружка или новое развлечение – «уж никак не сравнятся со старыми», потому как их общий, не обсуждаемый опыт подсказывал, что всякие перемены, подвижки, поправки и улучшения несут с собой только порчу и гибель. И ежели так обстояли дела до этого, то о чем можно было говорить теперь, когда, кроме целого ряда необъяснимых событий, их сердца наполнял тревогой еще и необычайный для здешних мест в начале декабря мороз – лютый, до двадцати градусов ниже нуля, без единой снежинки, и это настолько противоречило сложившимся представлениям о природных явлениях, о привычном чередовании времен года, что они стали подозревать: не иначе на небесах («А то, может, на земле?») что-то разительно изменилось. Уже не одну неделю они жили в состоянии смуты и беспокойства, и поскольку из расклеенных под вечер афиш им уже было ясно, что кит-великан, овеянный благодаря распространяемым по округе слухам неотвязными и пугающими догадками, назавтра неотвратимо прибудет сюда («И кто его знает, что теперь будет? Чем все это кончится?»), то к тому времени, когда Валушка в ходе своих ежедневных странствий добрался, как всегда, до корчмы, все ее завсегдатаи уже были пьяны. Тем не менее он – хоть и сам с озабоченным видом растерянно кивал головой, когда его кто-нибудь останавливал (дескать, «никак, Янош, я не пойму эту чертову непогоду…»), хоть и сам точно так же, как и в «Пефефере», рассеянно слушал, что говорили друг другу люди о крайне загадочном и, по слухам, весьма опасном цирке и возможностях его появления в этих краях – все же не придавал всему этому особенного значения и, невзирая на полное безразличие, с которым воспринимала его аттракцион публика, по-прежнему трепетал от восторженной мысли, что вот и сегодня он снова получит возможность поделиться своими переживаниями относительно «уникального мига в жизни природы». И какое ему было дело до мучений продрогшего города, до всех этих ожиданий («ну когда же хоть снег выпадет?»), если он думал только о том, что едва он дойдет, как обычно, до конца своего повторяемого без каких-либо изменений спектакля, то в воцарившейся на мгновение драматической тишине… неожиданно… снова, как всякий раз… жаркое, напряженное, лихорадочное волнение захлестнет его волной сладостной, чистой, непревзойденной радости – такой, что, наверное, ему даже не покажется таким уж противным гадкий вкус обычного в таких случаях подношения – разбавленного содовой водой вина, которое (наряду, кстати, с пивом и палинкой) он за долгие годы так и не полюбил, но и отказываться от него не решался, ибо отвергни он знак любви своих «дорогих друзей», который, конечно же, будет явлен ему и сегодня, или не замаскируй свое отвращение к этому пойлу предпочтением сладенького ликерчика (а признайся чистосердечно, что вообще-то предпочитает газировку с сиропом), то господин Хагельмайер уж точно не будет долго терпеть его в «Пефефере». Разве мог он из-за такой ерунды рисковать хрупким доверием хозяина заведения и его завсегдатаев, тем более что каждый вечер, ближе к шести, когда он заканчивал хлопоты вокруг своего знаменитого и безмерно любимого покровителя (чья благосклонность к Валушке, кстати сказать, вызывала определенное недоумение не только у горожан, но и у него самого, и поэтому он платил за нее безоглядной верностью), в общем, когда он заканчивал убираться у господина Эстера и оставлял его одного, то всегда, вот уже много лет, в своих беспрерывных скитаниях непременно заглядывал сюда, находя за надежными стенами корчмы, среди «добрейших людей» – по всей видимости, именно в силу своей несокрушимой наивности – тот уют, благодаря которому притаившееся за Водонапорной башней питейное заведение Хагельмайера он считал (и даже неоднократно в том признавался суровому корчмарю) чем-то вроде своего второго дома – нет, не мог он всем этим рисковать из-за какой-то там рюмки ликера или бокала вина. Причем, говоря «второго», он мог бы сказать и «первого», потому что именно здесь, и только здесь, он ощущал простоту и раскрепощенность, которых – как раз из-за собственной боязливой почтительности – ему не хватало в вечно залитых полумраком, зашторенных комнатах своего престарелого друга и заботливо обихаживаемого подопечного, а также товарищеское тепло, которого – по причине полного одиночества – он был лишен в бывшей постирочной, расположенной на заднем дворе дома Харрера, что служила ему жильем; здесь, в «Пефефере», как ему казалось, его привечали, и все, что он должен был ради этого делать, состояло в том, чтобы безупречно исполнять свою роль – то есть чуть ли не ежедневно демонстрировать по желанию публики «уникальный момент, периодически наблюдаемый в перемещении небесных светил». Словом, Валушка пользовался здесь признанием и, хотя в обоснованности питаемого к нему доверия он время от времени должен был убеждать их своими сверхтемпераментными речами, мог все же – будучи со своей «нестандартной мордой лица» постоянным, безропотным и великодушным объектом их грубых насмешек – считать себя неотъемлемой принадлежностью заведения Хагельмайера. Правда, само по себе чувство этой сопричастности, хотя, разумеется, и подпитывало пламень, не могло быть источником того жара, которым дышали произносимые им взахлеб слова, – источником этим мог быть только сам «предмет», иными словами, реальная, вновь и вновь получаемая им возможность в братском – как представлялось ему – сообществе этих нетвердо держащихся на ногах и большей частью тупо пялившихся перед собой извозчиков, грузчиков, маляров и пекарей охватить умом «монументальное величие бескрайнего космоса». Стоило только прозвучать подбадривающим словам, как мир, и без того лишь туманно им ощущаемый, куда-то девался, и он, словно по взмаху волшебного жезла перенесенный в сказочное пространство, не помнил уже ни себя, ни окружающих; все земное, все имеющее вес, цвет и форму неожиданно растворялось для него в какой-то необратимой легкости, куда-то девался и сам «Пефефер», и казалось, что «братское сообщество» стоит уже просто под небом Господним, вперив взгляды в «монументально-величественное» пространство. Но то, разумеется, была лишь иллюзия, ибо подвыпившая компания с маниакальным упрямством по-прежнему оставалась в «Пефефере», даже вида не подавая, что собирается хоть как-то отреагировать на одинокий призыв («Эй, народ! сейчас Янош опять нам казать будет!») обратить уже окончательно расфокусированное внимание на Валушку. Кое-кого из них, сморенных внезапным сном в углу около радиатора, или под вешалкой, или прямо за стойкой, уже пушкой нельзя было разбудить, но даже те, кто, прервав разговор об ожидаемом завтра чудище, застыли с выпученными глазами, не сразу сообразили, о чем, собственно, идет речь, хотя было ясно – учитывая все более частые взгляды сварливого корчмаря на часы, – что относительно сути дела у обеих сторон, у свалившихся с ног, и у тех, кто еще держался, имелось безоговорочное согласие, но придать ему физическое выражение никто, кроме подмастерья пекаря, резко клюнувшего головой с синюшным лицом, никто так и не сумел. Наступившую тишину Валушка, естественно, понял как несомненный признак нарастающего внимания и с помощью маляра, заляпанного с головы до ног известкой (автора упомянутого одинокого призыва), мобилизовав чуть ли не подсоз