одком шаль, тут же затеяла разговор. «Хорошо хоть топят? А?» Услышав ее каркающий голос, увидав в треугольном обрамлении шали пару колючих злых глаз, она сразу решила, что если уж невозможно прогнать или бросить здесь эту попутчицу, то лучше всего просто не обращать на нее внимания, и, отвернувшись, стала демонстративно смотреть в окно. Но баба, презрительно зыркнув вокруг себя, ничуть не смутилась. «Я думаю, вы не возражаете, что я с вами заговорила? За разговором-то время быстрей пролетит, али нет? Далече путь держите? Сама-то я до конечной. К сыну». Госпожа Пфлаум неохотно глянула на нее, но потом, рассудив, что чем дольше она будет игнорировать эту женщину, тем хуже будет для нее самой, кивнула словно бы в знак согласия. «Потому как, – оживилась тут баба, – у моего внучонка-то день рождения, вот и еду. Он мне еще на Пасху сказал, касатик-то мой. Ты, говорит, приедешь, мамка? Это он так меня зовет: мамка. Вот я и еду». Госпожа Пфлаум натянуто улыбнулась, но тут же и пожалела об этом, потому что соседку буквально прорвало, и рот ее больше не закрывался. «А ведь кабы он знал, касатик-то, что бабке в такие-то годы ох тяжело как!.. Простоять день-деньской на ногах, вот на этих, больных, варикозных, на рынке, диво ли, что устанешь к вечеру?.. Потому как торгую я, понимаете? Огородик имеется, ну а пенсия курам на смех, разве хватит ее? Уж не знаю, откуда у остальных-то все эти мирсидесы, богатства всякие! Но я вам скажу, если вам интересно. Оттуда, что жульничают да воруют! Мир кривой стал, неправильный, и Бог от него отмахнулся! А тут еще эта погода! Кошмар! Ну скажите, к чему это приведет? Да что же это творится? По радио говорят – будто семнадцать градусов. В смысле ниже нуля! А еще ведь конец ноября только. Хотите знать, чем все это кончится? Я вам скажу. Перемерзнем все до весны! Как пить дать. Потому что угля-то нету. Интересно, чем занимаются эти лодыри, все эти горняки-шахтеры. Вы не знаете? Вот и я не знаю!» От этого словоизвержения у госпожи Пфлаум уже раскалывалась голова, но как бы ни было тяжело ей все это выдерживать, ни прервать, ни заставить женщину замолчать она не могла, а потому, поняв, что та и не ожидает, чтобы к ней прислушивались, удовлетворяясь редкими кивками, она подолгу разглядывала медленно проплывавшие за окном огни, пытаясь привести в порядок растревоженные мысли; поезд уже отошел от областного вокзала, но вытеснить из сознания того человека так и не получалось, забытое на сиденье драповое пальто беспокоило ее даже больше, чем пугающая толпа зловеще молчавших, уставившихся куда-то перед собой людей. «Что-то спугнуло его? – размышляла она. – Захмелел? Или это умышленно?..» Чтобы не мучиться больше догадками, она решила рискнуть и проверить, там ли еще пальто, и, не обращая внимания на соседку, двинулась, распихивая стоявших в проходе, в конец вагона, перебралась по железному мостику межвагонного перехода и с величайшей осторожностью заглянула в щель слегка приоткрытой двери. Предчувствие, побудившее ее прояснить неожиданное исчезновение небритого человека, не обмануло ее: к величайшему ее ужасу, этот тип, спиной к ней, сидел в битком набитом вагоне, сидел там, где до этого она видела его пальто, и, запрокинув голову, лакал из горлышка палинку. Чтобы он или кто-либо из немых попутчиков не заметил ее (ибо тогда сам Господь не смоет с нее обвинения, что она и до этого сама нарывалась на неприятности), госпожа Пфлаум затаив дыхание вернулась в задний вагон, где с изумлением обнаружила, что, пока ее не было, какой-то мужик в бараньей шапке нахально устроился на ее месте и поэтому ей, единственной даме, придется теперь продолжать поездку стоя в проходе; а еще ей в этот момент подумалось: как же глупо было с ее стороны только из-за того, что этот тип в драповом пальто на минуту исчез из виду, тешить себя иллюзией, что она наконец от него избавилась. Вышел ли он в туалет или выскочил на платформу («Без пальто?!») за новой бутылкой вонючего пойла, теперь это большого значения не имело; не было у нее опасений и в том отношении, что он может что-нибудь учинить с ней здесь, потому что сама по себе толпа – если только не обернется против нее («Мало ли, вдруг на шубу мою позарятся, на горжетку или на ридикюль!..») – и необходимость проталкиваться через набитый вагон гарантировали ей некоторую защиту; вместе с тем разочарование подсказывало госпоже Пфлаум, что теперь ей следует приготовиться к самому страшному, что только можно представить, к тому, что в результате какого-то жуткого невезения («…неизбежного и непостижимого рока?») ей вообще не удастся освободиться от этого человека. И это было сколь невероятно, столь и чудовищно, ибо теперь, когда непосредственная угроза уже миновала, она, мысленно возвращаясь к случившемуся, сознавала, что самым страшным было не то, что он хотел ее изнасиловать (хотя ведь «об этом даже подумать страшно!..»), а то, что он производил впечатление человека, «не знающего ни бога, ни дьявола», который не испугается ничего, даже адского пламени, и который, если понадобится, («без колебаний!») пойдет на все. Она снова увидела перед собой эту пару ледяных глаз, это грубое, заросшее щетиной лицо, увидела его зловещее подмигивание, услышала невыразительный насмешливый голос, произносящий: «Это я», – и отчетливо поняла, что столкнулась не с заурядным сексуальным маньяком, нет, она только что избежала столкновения с непонятной злобой, готовой крушить все вокруг, способной только ломать то, что цело, потому что сами понятия мира, порядка, будущего для таких негодяев невыносимы. «Вы, милок, – услышала она каркающий голос торговки, которая направила нескончаемый поток своей болтовни на новоиспеченного соседа, – не шибко здоровы, как я погляжу. А меня вот пока что Бог миловал. Ну, возраст, оно конечно, и все, что к нему прилагается. Да зубы опять же. Вон, видите, – наклонившись к соседу в бараньей шапке, разинула она рот и указательным пальцем оттянула потрескавшуюся губу, – все зубы времечко съело. Но я им не дам во рту у меня колупаться! Знаю я энтих докторов! Уж дошамкаю как-нибудь до могилы, верно я говорю? Нет, на мне они наживаться не будут, чтоб им сдохнуть всем, паразитам! Вы представляете, – вытащила она из полиэтиленового пакета игрушечного пластмассового солдатика, – сколько с меня за эту вот ерунду содрали? Вы не поверите – тридцать один форинт! За ерунду! Что в ней есть-то? Ну винтовка, ну красная звездочка. И хватило наглости тридцать один форинт слупить! Ну так ведь нынче, – убрала она игрушку в пакет, – детям только такая дрянь и нужна. Ну что я могла поделать? Пришлось взять. Со скрипом зубовным. Куда деваться?» Госпожа Пфлаум с отвращением отвернулась и посмотрела в окно, но потом, в момент, когда раздался глухой удар, ее взгляд метнулся назад, и тогда она уже не могла ни пошевелиться, ни отвести глаза. Она не знала, ударили ли торговку чем-то или голым кулаком, как не могла в наступившей тишине понять, за что, собственно, ударили. Ее быстрый непроизвольный взгляд успел только ухватить, как торговка отшатывается назад… голова ее валится набок… тело, словно бы подпираемое со всех сторон баулами, сохраняет свое положение, а подавшийся вперед крестьянин в бараньей шапке («Этот захватчик…») с невозмутимым лицом не спеша откидывается на сиденье. Даже когда у людей на глазах раздавливают назойливую муху, это обычно вызывает некоторый ропот, а здесь, после того что случилось, никто не проронил ни звука, никто ничего не сказал, все продолжали стоять или сидеть безразлично и неподвижно. «Это что, молчаливое одобрение? Или мне это померещилось?» – уставилась перед собой госпожа Пфлаум, но тут же отбросила мысль о галлюцинации, потому что все виденное и слышанное говорило только о том, что этот человек в самом деле ударил женщину. Ему просто надоела ее болтовня, и без дальних слов он хряснул ее по лицу, именно так это было, стучало у нее в мозгу, вне всяких сомнений, но вместе с тем случившееся было столь ужасно, что она замерла как мертвая, обливаясь холодным потом. Эта женщина потеряла сознание, думала она, а мужик в папахе даже не шелохнется, точно так же, как все остальные здесь, боже праведный, куда я попала, что за изверги меня окружают? Окаменев от беспомощности, она видела только окно и свое отражение в грязном стекле, а затем, когда поезд, по какой-то причине надолго остановившийся, снова тронулся, измученная мельтешением смутных видений, с гудящей головой стала наблюдать за проплывающим за окном пустынным пейзажем и тяжелым массивом темного неба, едва отличимым от земли даже при свете полной луны. Однако ничто, ни земля, ни небо, не говорили ей ни о чем, и очнулась она лишь тогда, когда поезд уже почти прибыл, когда он пересек ведущее в город шоссе с даже не опущенным на переезде шлагбаумом; выйдя в тамбур, она встала у двери и, козырьком приложив к глазам руку, разглядела мрачного вида коровники местного хозяйства с нависшей над ними тяжелой водонапорной башней. С самого ее детства эта картина – шлагбаум на переезде и длинные плоские здания, окутанные идущими от скота теплыми испарениями – первой возвещала о том, что она благополучно прибыла домой, однако теперь, хотя повод был особенно веский, ведь ей удалось избежать небывалой беды, она даже не вспомнила, как, бывало, жарко билось ее сердце всякий раз, когда она ехала домой после визита к родне или когда – дважды в го