В Сиднее мы первое время жили в Розевилле – папа сам переоборудовал заброшенное подсобное помещение, примыкающее к дому Марудиных, в небольшой, но уютный флигель с туалетом и душем. С деньгами у нас тогда, кажется, было неважно, поэтому в будние дни, когда все работали, я оставалась одна – детские сады стоили дорого. Мне разрешали выходить из флигеля и гулять – на огороженном длинным забором участке заблудиться теоретически было негде. Снаружи вдоль забора тянулась широкая тропа, ведущая к станции, но сколько я ни смотрела в щель между рассохшимися досками, никогда не видела, чтобы по ней кто-то шел. И воскресенье, день, когда папа бывал со мной, не приносило мне радости – с утра папа тащил меня в воскресную русскую школу, куда-то в Сити. Чтобы я не забыла русский язык.
Машины у нас не было, а я как раз в то время насмотрелась мультиков про капитана Пауэра и жутко боялась заходить в вагон – они в Сиднее трехэтажные, и мне казалось, что с верхнего уровня сейчас прыгнет Ястреб. Я отказывалась идти к станции, и бедный папа нес меня, тихо плачущую, на руках, а я была уже большая и довольно тяжелая. Когда подъезжал поезд, он накрывал мне чем-нибудь голову, чтобы я ничего не видела, и, заскочив в вагон, сразу взбегал по лестнице наверх.
Конечно, когда мы переехали в Мельбурн, у него уже появилась возможность пригласить для меня педагога русского языка. Очень симпатичная старушка-эмигрантка Фрима Израилевна, педагог с сорокалетним стажем, приехавшая из Ростова к взрослым детям, занималась со мной три раза в неделю, как она утверждала, «по полной программе средней школы». Папа платил ей хорошие деньги, но об этом никому нельзя было рассказывать – иначе Фриму Израилевну лишили бы льгот и субсидий, которые Австралия дает неимущим пенсионерам.
Однажды, уже лет в пятнадцать, я спросила у папы, зачем мне нужен русский язык – неужели мы собираемся вернуться в Россию. Он ответил: «Я-то нет, а вот ты…. Кто знает?». Глаза у него при этом стали такими печальными, что больше я ничего не стала спрашивать – ушла в свою комнату и села учила наизусть заданное мне Фримой Израилевной стихотворение поэта серебряного века Александра Блока. Закрыв уши, повторяла: «Ночь, улица, фонарь, аптека», а сама думала о папе – что же его так мучает? Ведь он сам любил повторять, что это великое счастье – то, что нам удалось уехать из этой проклятой страны….
Тогда, в раннем детстве, я никогда не задавала папе вопросов типа: «Для чего мы сюда приехали? Где наш дом? Где мама? Почему с нами нет Мишки?» Не спрашивала и позже – когда мы уже переехали в Мельбурн, и я достаточно повзрослела. Зачем спрашивать, если ответ, я знала, находится в моей памяти – мне нужно было лишь осознать смысл запечатлевшейся в детском мозгу сцены на кухне, а помнила я все, до единого слова и жеста родителей. Почему? Потому что тот день полностью изменил мою жизнь. Никого ни о чем не спрашивая, я пыталась до всего дойти сама. Сколько мне было, когда пришло понимание, – четырнадцать, пятнадцать? Не помню, но знаю точно: именно тогда я твердо решила все отсечь и забыть. Навсегда. Так зачем теперь, когда мне больше двадцати, вновь вызывать откуда-то этот кошмар?
– Я помню все, что надо, папа, – твердо сказала я, – ты знаешь, какая у меня хорошая память. Но ее я не хочу помнить. И… я не хочу ничего о ней знать.
Папа печально вздохнул.
– Хорошо, не будем об этом, я только хотел сказать…. Это она, – он провел пальцем по прекрасному лицу томно смотревшей с фотографии женщины, – твоя мама. Когда-то я безумно любил ее, потом презирал и ненавидел, а теперь… не знаю. Наверное, каждый имеет право выбирать в жизни свой путь. Если без меня тебе вдруг станет очень одиноко и горько….
– Нет! – закричала я. – Папа, разорви эту фотографию, пожалуйста, я никогда, слышишь, я…. Иначе, я сама разорву!
– Погоди, не кричи, не перебивай, мне трудно говорить. Не вини ее, она… Я помню тот день – лето… рано, а солнце уже взошло. Вышел из дому на работу, а она мела тротуар у подъезда. В грязном халатике, на волосах какая-то жуткая косынка. Остановилась на минуту, посмотрела на меня, улыбнулась, сказала: «доброе утро». Как она была красива, боже мой! В тот день я потерял голову, Иногда говорю себе: надо было думать, ей было только девятнадцать, а мне уже тридцать восемь, и я был достаточно опытен в отношениях с женщинами. Но когда вспоминаю ее…. Нет ни о чем не жалею, у меня было десять лет счастья, и у меня осталась ты. Ты… похожа на нее, те же глаза, тот же рот, такие же волосы – пышные, хотя и светлые. Не уничтожай фотографию. Так вот, что я хотел сказать? Да, вот что: у тебя есть два брата, Мишу ты помнишь, – голос его задрожал, и по исхудавшей щеке неожиданно покатилась слеза, – младшего ты никогда не видела, но… он тоже твой брат, у вас троих одна мать. Я… просил Сэма Доули найти их, они живут в США. Я не хотел ничего о ней знать все эти годы, но ты должна. И если вам когда-нибудь придется встретиться, помни одно: это твоя мать, и я… я любил ее.