Выбрать главу

Петр понимал меньше, но находился уже в почтенном возрасте и был весьма порывист. С них обоих началось христианство — с их мужественных проповедей. Петр азартно говорил, а Иоанн обязательно стоял рядом и молчал. Избивали их вместе. Но опять Петр говорил, а Иоанн молчал и был рядом. Но без этого молчуна у Петра не шло поначалу дело. Иоанн был идеологом Вести, а Петр был ее тараном. Своим присутствием Иоанн давал мужеству Петра уверенность в том, что если Петра опять начнет заносить, то его будет кому поправить. Потом Петр окреп настолько, что сделал страшную для Иоанна вещь: понес христианство «язычникам», неевреям. Время Иоанна как время практической деятельности закончилось. Началось время Петра. Иоанну оставалось только написать Евангелие, в котором были самые непонятные для того времени, но самые верные и понятные сейчас нам слова. Иисус научил Иоанна главному о Себе, а Петра научил главному о смысле Себя. Они оба в свою очередь попытались научить нас, но мы забыли и их, и Нашего Учителя. Мы забыли Бога, который нас создал. Не удивительно ли?

Но как ни разительны уровни рассматриваемого, а надо возвращаться к тому, чем мы закончили главу «Человек». А закончили ее мы вопросом: где подтверждение того, что мы — венец творения? Венец не в смысле совершенства, а в смысле конечного пункта череды живых организмов. Одно из подтверждений в виде логического предположения мы дали выше. Теперь хотелось бы чего-либо посущественнее. Есть такое подтверждение? Есть.

Тот, кто был внимателен, уже давно должен был его увидеть. Оно буквально лежит на поверхности. Судите сами: если бы Ему были нужны не мы, а кто-нибудь после нас, то Он не пришел бы к нам предупредить о приближении Своего Царства и не искупил бы несправедливыми страданиями (полученными от нас же) наши же грехи. Он не был бы в этом заинтересован. Мы бы вообще остались в неведении. Значит, нас это не касалось бы. Вечная жизнь вместе с Ним нас не касалась бы, а не что-либо иное, хотелось бы заметить. А раз Он пришел к нам, значит, мы Ему нужны и Он обещал нам вечную жизнь.

Зачем мы Ему нужны? Мы не знаем. Но трепетом благодарности и любви на этот замысел мы должны Ему ответить. Хотя бы соотносительно нашим понятиям.

Будущее человечества прекрасно. Но можем ли мы искренне и до конца радоваться за будущее некоего неопределенного для нас грядущего человечества, если конкретно каждого из нас, читающего это сейчас, настигнет когда-нибудь смерть? Стоит ли исполняться благодарностью в полной мере, если мы до этого будущего не доживем, и смерть нас настигнет на его далеких подступах? Стоит.

Потому что смерть нас не настигнет…

СМЕРТЬ

Почему мы так уверенно начинаем с того, что смерть не убьет каждого из нас? Из существующего порядка вещей. На всем нашем предыдущем пути постоянно возникали узловые моменты, от прохождения которых зависело само наличие или отсутствие смысла в окружающем нас мире и нашего места в нем. Говоря о смерти, мы подошли к моменту, когда все уже ясно, кроме нее, везде и во всем система доказала свое абсолютное совершенство. Просто не может быть, чтобы оставшаяся мелочь свела все на нет. Отсюда и наша уверенность.

А смерть в ее традиционном понимании действительно сводит все на нет, лишая все смысла в конце так же, как эволюция в начале. Несколько поколений советских людей воспитывалось на том, «что жизнь дана человеку только один раз, и прожить ее надо так, чтобы…» и т. д. А какая, собственно, разница, как надо ее прожить, если она дана всего один раз? Что для меня изменится, если я ее проживу не так? И что изменится, если я проживу ее «так»? В любом случае меня это совсем не будет касаться после смерти. Таким образом, любое «надо» относительно моей единственной жизни вообще не должно ко мне никак прилипать в этом случае!

При такой постановке вопроса смерть никак не может быть стимулом для целенаправленно организованной жизни, поскольку своим приходом отменяет и саму жизнь, и все то, что мы «целенаправляли» в ее процессе.

В совершенной системе нет ничего лишнего, не работающего на общий замысел. Так же точно и смерть, поскольку она присутствует в абсолютно совершенной системе вещей, должна иметь свой смысл и свою пользу. Итак, наша задача упрощается до смешного: надо просто найти пользу этого явления и по достоинству оценить его роль в общей системе. Естественно, задаваясь именно такой целью, — посмотреть пристально на смерть в поисках ее истинного, благодатного смысла, мы должны исходить из того, что у смерти обязательно должен быть именно такой смысл, а не какой-либо другой. Этим и оправдывается наш уверенно оптимистический напор в начале главы «Смерть».

Мы также не согласимся с тем, что искать исключительно положительный ее характер является отголоском странностей психики тех, кто этим занят. Потому что уже до нас существовало мнение, что смерть все же полезна, и люди, которые это мнение высказали, не считаются странными. По крайней мере, ни под одним из их бюстов или портретов мы на такую ссылку не натыкались. Речь идет о великих философах, и главную пользу от смерти они видели в том, что она является источником потребности в философствовании, неким ключом зажигания, который включает высокие, отвлеченные от обыденного и земного, размышления. Крутящим моментом в этом повороте ключа считается неодолимый страх смерти, жуткое подсознательное ожидание величественной по безысходной трагичности встречи с холодной и мертвой вечностью. В этой трактовке смерть общепризнанно является олицетворением вечности, наполненным ощущением страха и ужаса перед небытием, которое побуждает к высокой и сложной мыслительной деятельности. Не было бы смерти — не было бы философии.

Мы заранее отказываемся от бюстов и портретов, благодаря чему с легким сердцем позволим себе с этим не согласиться. Прежде всего, состояние страха и ужаса, может быть, и воздействует тонизирующе, но нисколько не ободряюще. Ничего высокого из этого состояния выплеснуться не может. Парализующее и стрессовое состояние страха — вряд ли хороший помощник для продуктивного поиска светлых истин. Отсюда только один путь: к пессимизму и отрицанию, поскольку смерть универсально отрицает любого мыслителя, а как следствие, и то, что он успевает намыслить к тому времени, когда она его выключит, как радио.

Еще Авиценна показал, что пышущий здоровьем барашек необратимо хиреет и помирает только оттого, что рядом с его загончиком устанавливается клетка с волком. Находясь рядом с таким волком, как смерть, барашек любой мысли так же должен хиреть и обессилеть. А зачем такая философия? И без нее бывает достаточно тошно временами.

Понятно, что каменщик должен хвалить землетрясение: работы привалит после разрушений много. В этом смысле от землетрясений есть несомненная польза. Для каменщика. Но все остальные, не каменщики, с удовольствием обошлись бы без его ударного труда на почве таких печальных обстоятельств. В данном случае каждый квадратный метр его кладки нас радовал бы только относительно того, что стало лучше по отношению к тому, что было совсем плохо. Но чистой радости, как в случае постройки дома не в порядке восстановления его из праха, мы не испытывали бы. Так же и та философия, которая порождена страхом и ужасом, никак не может нам приносить чистой радости, поскольку никакая техника ума не заслонит собой животного оцепенения от мысли, что в недалеком будущем состоится вынос тела. Нашего собственного.

Кроме того, какой смысл вообще философствовать, если не о жизни? Ведь именно из-за нее весь сыр-бор разгорается в философских спорах. Философия — это и есть непосредственно наука о жизни. А какой смысл о ней, о жизни философствовать, если ее надо успеть прожить один раз? Рассматривая жизнь, как хроническую болезнь со смертельным исходом, чем подобало бы больше заниматься — успеть пожить или успеть подумать, как надо пожить? Если человек, считающий, что со смертью он исчезнет навсегда, не живет жизнью, а только думает о ней, то, следовательно, тем самым отрицает саму жизнь и ничего ценного для себя в ее простых радостях не нашел. А если он в ней ничего не понял, то зачем философствовать? Отказываясь от женщины вообще, например, следовало бы собирать лавры в умствованиях о нестандартных формах сексуального удовлетворения, а не в высоких платонических рассуждениях о женщинах-любовницах.