Хелен Франклин занимает комнату на пятом этаже. Она живет к востоку от реки, не то чтобы далеко от метро, хотя вполне могла бы найти что поближе, не в худшем районе города, но и не сказать чтобы в особенно хорошем. В доме есть лифт, которым она не пользуется – ходит только пешком, несмотря на то что ноги болят, а тяжелые пакеты режут пальцы. Открыв дверь, она останавливается на пороге, ждет неизбежного окрика – и скрипучий, недовольный женский голос зовет:
– Хелен? Это ты?
– Я, конечно, – отвечает она и входит. – Кто же еще.
Пройдите следом за ней, и вы увидите маленькую, темную и загроможденную квартирку. Мебель здесь теснится, как скот, который везут в фургоне на бойню, а белые стены сплошь обклеены картинками, семейными фотографиями столетней давности, дипломами за давно забытые бессмысленные достижения и расплывшимися акварельными рисунками, изображающими корабли у причала. Повсюду расставлены какие-то уродливые вещицы: обжитый пауками букет засушенных цветов, матрешки, фарфоровый слоник с отбитым хоботом. Под ними покорно распростерлись ниц вышитые циновки, салфеточки из синтетического машинного кружева и лоскутки индийской ткани; к потолку поднимается запах дешевых благовоний и сандалового масла; в комнатах полумрак из-за задернутых штор, пыли и дыма. По стене, отражаясь от беззвучно работающего телевизора в углу, плывет голубая рябь. Все это совершенно не вяжется с Хелен, с ее непритязательной одеждой, гладкими седеющими волосами и стремительной ровной походкой, – рискну предположить, что вы в замешательстве. Но если вы откроете дверь дальше по коридору – вон ту, справа, простую, белого цвета, – то увидите комнату, тоже простую и с белыми стенами. Узкая кровать, халат за дверью. Простенький столик, простенький стул, узкий шкаф, в котором висит скромное число скромных нарядов и стоят три пары скромной обуви. Здесь Хелен ест, спит и занимается – повторяет немецкие переходные глаголы и пытается одолеть пятнадцать типов чешских склонений. Музыку она не слушает, спит на голом матрасе, и стены в комнате тоже голые.
Зайдя в тускло освещенный коридор, она ставит сумку на пол.
– Хелен? Я спрашиваю, это ты?
А вот и хозяйка квартиры, переваливающаяся на кривых ногах. Ее истершиеся суставы слабы, как у младенца, поэтому она вынуждена передвигаться с помощью алюминиевых ходунков, которые осыпает многословными проклятиями всякий раз, как они цепляются за ковер. Она укутана в черное, и в складках и многочисленных слоях ткани остались крошки еды недельной давности и запах сандалового масла, талька и пота. Она носит дешевые гранатовые украшения – мелкие камешки в ушах и на пальцах; на груди – брошка, сверкающая, как осколки черной тарелки. Альбина Горакова, девяностолетняя старуха, сварливая, недобрая, любительница слезливых сериалов и рахат-лукума. Хелен делает глубокий вдох и говорит:
– Да, это я. Это всегда только я и никто другой. Вы поели?
– Поела.
Женщины изучают друг друга с глубокой неприязнью, которая день ото дня становится все глубже. Когда Хелен – неприкаянная, не позволяющая себе окунуться в уют постоянного жилья – съехала из очередной унылой комнаты и искала другую, Карел сказал: «По-моему, Альбина Горакова постоянно ищет жильцов. У нее они больше месяца не задерживаются. Мерзкая старая карга, которую никто терпеть не может – кроме Теи, конечно, – но по-своему забавная, постоянно сидит взаперти со своими мыльными операми и пирожными. – Потом он оценивающе посмотрел на Хелен, насмешливо, но по-доброму, и добавил: – Может, тебе как раз подойдет – будешь жить с неприятной сокамерницей». Он передал ей бумажку с номером, она позвонила – и вот имеем то, что имеем, думает Хелен. Альбина въелась в ткань квартиры, как пятно. Ее запахом пропитаны чашки, стиральный порошок, страницы словарей на полках. Хелен терпит это, как всегда терпит любые неудобства, любые лишения, – стойко, как заслуженное наказание.
– Ну ладно, – говорит Хелен, ожидая услышать колкость (что-нибудь об однообразии ее нарядов, например, или об ограниченности ее жизни, или о том, как плохо и смешно она говорит по-чешски), но ее опасения не подтверждаются.
– Ну ладно, – повторяет Альбина, уходит в свою жаркую, тесную нору и захлопывает за собой дверь.
Что ж! Приговор отсрочен, впереди тихий вечер, а в сумке – рукопись Хоффмана. Хелен вешает пальто, ставит под ним ботинки и заваривает крепкий черный чай. Чайник она несет к себе в комнату и ставит на стол возле стопки листов. Пару минут медлит, стоя на маленьком квадратике серо-бежевого коврика, в свете голой лампочки. Страшно ли ей? Немного… немного: руки холодеют и покрываются гусиной кожей, в груди что-то обрывается, как будто сердце замерло перед тем, как стремительно забиться. Ей кажется, что за ней следят чьи-то глаза, немигающие, оценивающие. Она поворачивается – только халат на крючке и сумка на кровати. Похоже, болезнь Карела оказалась заразной. Сердце колотится быстрее, и Хелен вспоминает себя в детстве: подростком она, как многие в ее возрасте, считала себя особенной и верила, что уж она-то никак не может быть обыкновенной. Есть еще кое-какое воспоминание, которое Хелен быстро отгоняет, – о том, как холодный взгляд скользил по ее затылку, когда она делала то, что не следовало.