Увечье вынудило отца бросить ремесло, но он хорошо разбирался в цифрах, потому, когда мне было девять, ему предложили работу на стекольном заводе Мозера в Карлсбаде[5]. Ничто не могло бы осчастливить его больше. Мать выходила на прогулку, чтобы похвастаться новым платьем с обтянутыми тканью пуговицами и жесткой нижней юбкой, а отец бросал пригоршни звонких монет в миску для подаяний, когда мы ходили в церковь. Имя Мозера было священней имени Бога. Знаю ли я, спрашивал отец, что у самого Его Святейшества, Пия XI, в Ватикане есть целый набор мозерской посуды? Знаю ли я, что по вечерам начальник цеха изучает каждую вазочку и каждый бокал и разбивает восемь из десяти готовых изделий, обнаружив в них роковую трещинку, которую никто другой не заметил бы? Предполагалось, что и я тоже стану стеклодувом, и к девяти годам я мог рассказать наизусть формулу мозерского хрусталя, как набожный ребенок – Никейский символ веры. Я знал, что надо смешать кварц, кальцинированную соду, калий и известняк и расплавить их при температуре 1460 градусов. Но в школе я не блистал и не проявлял способностей ни к одному предмету. Сам я ни к чему не стремился. Я всегда довольствовался тем блюдом, которое мне подавали.
Приблизительно тогда же у меня впервые начали проявляться симптомы наследственного заболевания. Так, по крайней мере, я все время его называл, но сейчас мне кажется, что этой формулировкой я ищу себе оправдание и правильнее было бы думать об этом как об одежде, которую мне вручили и которую я носил, не задумываясь, хотя легко мог бы снять.
В первый же день, когда отец вернулся с завода домой, я услышал, как он говорит матери: «Они, конечно, евреи, но неплохие. Таким можно доверять». Я слушал без удивления или осуждения. Одна из немногих книг, которые у меня были, называлась «Берегись лисы», и я смутно догадывался, что это было предостережение насчет евреев. Мне казалось вполне естественным, что их можно без труда обнаружить по серному запаху, – разве в былые века они не травили колодцы христиан и не оскверняли гостию? Разве не похищали христианских детей по ночам – я даже не мог предположить зачем? Образумить меня не могло даже то, что евреи, которых я время от времени видел в Карлсбаде, на вид ничем не отличались от христиан. Хотя я не припомню, чтобы родители когда-нибудь специально взращивали во мне нетерпимость, в разговорах они часто сворачивали на дело Хилснера[6]; о нем оба – с тем особенным удовольствием, с которым невежды смакуют мерзости, – помнили с юности, и я думаю, что это тоже сыграло свою роль в становлении моей ненависти к евреям.
Один случай из тех лет я никак не могу забыть. Я ходил в школу по узкой тропке за полем пшеницы, где мне прежде часто доводилось видеть фермера, который зимой вручную собирал с земли камни. У этого фермера была привычка оставлять на поле нечто вроде сиденья, на которое сам он никогда не садился. Зимой это был деревянный ящик, летом – тюк сена. Однажды я даже видел посреди разбороненного поля маленький стульчик, но, должно быть, жена фермера это не одобрила, потому что больше стул не появлялся. Я тогда не отличался ни любопытством, ни живым умом, и, должно быть, прежде тысячи других загадок оставляли меня равнодушным, но именно эта вызвала интерес. Однажды утром, встретив фермера на тропинке, я набрался смелости и спросил, зачем нужны эти пустые сиденья. «Так это же для нее», – ответил он и какое-то время молча смотрел на поленницу, сложенную у стены сарая метров за двадцать от нас. Стайка галок клевала что-то с земли. Потом он схватил меня за плечо, и я увидел, что глаза его подернуты мутью. «Это для Скиталицы, – сказал он. – Для Свидетельницы, обреченной ходить из Иерусалима в Константинополь, из Ирландии в Казахстан, для вечно одинокой, отлученной от Божьей благодати и человеческого общества, для той, кто наблюдает за всеми, для той, от чьих глаз не скроются твоя вина и твои преступления, для той, кого Бог лишил даже возможности забыться сном!» Он говорил как сумасшедший проповедник, который ходит по домам с брошюрами в одной руке и кружкой для подаяний в другой. Я ушел, решив, что какая-то пропащая душа попросила оставить ей место, где она могла бы отдохнуть, случись ей проходить мимо, и что фермер, увидев ее однажды еще в детстве, с тех пор живет в ужасе и надежде, что когда-нибудь встретит ее снова.
5
Как-то раз Карл IV, император Священной Римской империи, родившийся в 1316 году и сначала получивший имя Вацлав в честь Доброго короля, ехал через Богемский лес и наткнулся на горячий источник. Обнаружив, что воды облегчают боль в ноге, мучившую его после давнего ранения, император велел основать у источника маленькое красивое поселение, где могли бы останавливаться его придворные и спутники. Так на берегах Эгера вырос великолепный город с длинными открытыми галереями в стиле ар-нуво, где между высоких колонн прогуливались дамы. На воды приезжали великие – Бетховен, Гоголь, Паганини; приезжал и анатом Пуркине, который открыл существование потовых желез и однажды, съев мускатный орех, несколько дней видел галлюцинации. Дымящаяся вода струилась из бронзовых пастей морских змей в бронзовые чаши, в колоннадах висели часы, похожие на вокзальные, а прибитые к полу бронзовые таблички показывали температуру воды в градусах Цельсия. Все это осталось, а великих больше нет. Прежнего города на картах и дорожных знаках тоже больше нет, и теперь его полагается называть Карловы Вары.
6
Анежку Грузову, швею-католичку, которой было всего девятнадцать лет, нашли первого апреля 1899 года в лесу с перерезанным горлом. Она лежала в луже крови, и на камнях рядом и на ее разодранной одежде тоже была кровь. Арестовали Леопольда Хилснера – молодого еврея, бродягу с интеллектуальным развитием на уровне ребенка, – хотя против него не было достаточных улик. На показательном процессе сторона обвинения заявила, что убийство девушки было частью еврейского заговора с целью похищения христианских детей и использования их крови в темных дьявольских ритуалах. Хилснер был приговорен к смертной казни, и из тюремной камеры ему было слышно, как плотники строят для него виселицу. Позже его помиловали, но так никогда и не простили.