В тот же день я задержался после уроков, чтобы спросить у герра Шредера, не видел ли и он одинокий стул посреди поля пшеницы. Это же старая легенда, удивился он, странно, что ты ее до сих пор не знал.
– Всего-навсего история, которую рассказывают детям, чтобы заставить их слушаться, – пояснил он. – Разве твоя мать никогда не сажала тебя к себе на колени и не говорила, что Мельмот наблюдает за тобой?
Мать никогда мне никаких историй не рассказывала, ответил я.
– Вот как это началось, – сказал он. – Как ты знаешь из своей Библии, несколько женщин пришли ко Гробу Господню и обнаружили, что он пуст и камень отвален в сторону, а в саду увидели восставшего из мертвых Сына Божьего. Но одна из них отказалась признать, что видела воскресшего Христа. За это она обречена скитаться по земле без крова, без отдыха, вплоть до Его второго пришествия. И вот она вечно наблюдает, вечно стремится туда, где происходит самое страшное несчастье и совершается самая большая подлость в этом мире, который в высшей степени подл и полон горя. Так она становится свидетельницей тому, чему свидетелей нет, и надеется обрести спасение.
Мог ли он рассказать это мне, мальчику, с которым прежде обменивался от силы парой слов? Думаю, да, потому что я хорошо помню его слова и то, как он погладил пальцем бороздку шрама, тянувшуюся от уха до ключицы.
– Так гласит легенда, – продолжал он. – А зовут ее Мельмот Свидетельница, или Мельмотта, или Мельмотка – в зависимости от того, откуда ты родом. Но вот что следует помнить: она одинока, и ее одиночество неизбывно, и кончится оно только вместе с концом нашего мира, когда она получит прощение. Поэтому она приходит к людям, потерявшим всяческую надежду, и те, кого она избрала, чувствуют на себе ее взгляд. Они поднимают глаза и видят, что она наблюдает за ними, – и тогда она протягивает к ним руки и восклицает: «Возьми меня за руку! Мне так одиноко!»
Я поежился и спросил, что случается с теми, кто соглашается. Герр Шредер засмеялся.
– Никто не знает, что с ними случается, – сказал он, – потому что ее не существует. Но будь это правдой, те, чья жизнь стала невыносимой, пожалуй, могли бы и уйти с ней. Выбрось это из головы, юный Хоффман. Ты уже вырос из детских сказок.
Катастрофа постигла нашу семью в тридцать шестом году. Хрупкие вазочки и фужеры Мозера не могли состязаться с прочным фабричным стеклом, и с завода уволили многих работников, в том числе моего отца. В тот день он принес домой завернутую в листы «Прагер тагблатт» красную вазочку, спрятав ее под зимнее пальто. На ободке вазочки была трещина, но отец спас ее от гнева начальника цеха, и это был, наверное, его единственный самостоятельный и смелый поступок за всю жизнь. Он громко сетовал на невезение, из-за которого его судьба оказалась в руках еврея. Нам наверняка грозила бы нищета, если бы только брат моей матери не умер бездетным и она не стала бы наследницей. Он держал обувной магазин в Праге – городе, в котором я никогда не бывал и о котором никогда даже не думал, – так что к концу года мы оставили и Эгер, и липы, и школу герра Шредера и присоединились к горстке этнических немцев, живших тогда в Праге.
Я помню, какими просторными и светлыми казались магазин и квартира над ним, и ясно вижу эту квартиру со старыми дубовыми полами; помню, что на первом этаже висело множество плакатов, изображавших женские ноги в туфельках на высоких каблуках и легкий край кружевного или атласного подола. В двух больших стеклянных витринах на расстеленных отрезах ткани были выставлены туфли, и я мыл эти витрины каждую субботу, смачивая белым уксусом полинялые носовые платки. Отец вел бухгалтерский учет, а мать помогала школьницам и знатным чешским дамам немецкого происхождения примерять обувь.
Будь на моем месте ребенок посмышленее, он был бы взбудоражен и счастлив: скромную деревушку с единственной церковью сменил город тысячи шпилей, сверкающих на берегах огромной реки, лестниц, крутых, как горные склоны, оштукатуренных домов, выкрашенных в цвета девичьих весенних платьев, и Пражского Града, который вырастал над Влтавой черной и грозной черной громадой. Но у меня сохранились только два воспоминания этих лет: автомобили и трамваи, которые оглушали меня, варварски грохоча под открытыми окнами, да здание на Староместской площади, разукрашенное наподобие веджвудских тарелок, которые мать получила в подарок на свадьбу и которыми с тех пор никогда не пользовалась. В школе я держался незаметно, не общаясь с другими мальчиками, и каждый день стоял за прилавком вместе с матерью, заворачивая в коричневую бумагу проданные сандалии и тапки.