Выбрать главу

– Ах! – воскликнула она, дважды хлопнув в ладоши от удовольствия. – Прелестно! Ты новый друг Франца? Он говорил, что ты придешь.

– Я Йозеф Хоффман, – только и выдавил я.

– Ему не слишком понравилось радио, – сказал Франц.

– Тогда вам нужно найти музыку получше, – отозвалась фрау Байер, наклонилась, вытянула пару поникших цветков из стеклянной вазы, стоявшей в пустом камине, и поднесла к носу. – Пахнут тошнотворно, когда вянут, – сообщила она и завернула цветы в газетный лист.

Фредди поставила книгу, которую читала, обратно на полку.

– Можно нам кофе? До смерти хочется кофе. Да, Йозеф?

Кофе мне совсем не нравился, но когда она это произнесла, то мне показалось, что, может быть, я его все-таки люблю.

– Ишь, гурманы! – сказала фрау Байер. – Раз уж у нас гости, я закрою магазин пораньше. Папе не говорите, пусть это будет наш секрет.

Она постучала указательным пальцем по носу, и у меня снова возникло странное чувство, что от меня хотят намного больше, чем я могу дать. Она опустила ставни на витринах, потом прошла на кухню, и я услышал шум льющейся воды и позвякивание чашек о блюдца. Она запела.

Франц уныло крутил ручки приемника. Я почувствовал стыд, а потом злость на него за то, что из-за него мне стало стыдно. Я попросил дать мне попробовать, он немного просветлел и согласился. Прокрутив музыку кабаре и Бетховена, я наткнулся на четкий безэмоциональный голос новостного диктора. Тут Фредди выключила радио и заявила, что с нее довольно.

Потом фрау Байер налила мне кофе с молоком и сахаром, сладкий и успокаивающий. Мы целый час сидели за столом, и я не помню, о чем говорили, – помню только, как фрау Байер время от времени поглаживала детей по волосам и легонько шлепнула по руке потянувшуюся за третьим печеньем Фредди, как естественно это выглядело и как непринужденно они смеялись. Стемнело. Задернули шторы, на стол поставили масляную лампу, и я смотрел, как узкий столбик огня поднимается над белым стеклянным плафоном. Потом Франц сказал, что мне, наверное, пора. Конечно, не то чтобы он хочет, чтобы я ушел, просто он обещал моей матери (он очень вежливо сказал «фрау Хоффман»), что я не буду задерживаться надолго. Он снова спросил, что я думаю о приемнике, и я ответил, что, по-моему, это отличная и очень искусно сделанная вещь. Он прямо-таки засиял от радости, и я почувствовал презрение к нему.

Они провожали меня с такой церемонной любезностью, что это походило на насмешку: я был единственным уродливым предметом в этой комнате, а они обращались со мной как с драгоценностью.

– Мы всегда будем рады видеть вас, герр Хоффман, – заверила фрау Байер, как будто прощалась со взрослым, приходившим к ней по делам.

– В следующий раз я покажу тебе книги, о которых мне знать не положено, – пообещала Фредди, уклоняясь от материнского подзатыльника.

Потом Франц взял меня за руку и церемонно провел через темный зал магазина.

– Я рад, что ты пришел, – сказал он.

Это прозвучало натянуто и без всякого выражения, как будто его научили так говорить. Конечно, я его разочаровал. Что ж, он получил то, чего заслуживал, и больше они меня трогать не будут.

Франц отпер огромную красную дверь с железными завитушками.

– До свидания. – И он отступил в темноту магазина.

Повисло молчание, но я знал, что он все еще здесь. Потом, прежде чем дверь закрылась, он попросил:

– Приходи еще, ладно?

В пространстве между дверью и косяком появилась его рука, сначала шутливо помахавшая мне, а потом выжидающе протянувшаяся навстречу. Я посмотрел на нее – белый манжет рубашки, узкое запястье, длинные пальцы с засохшим клеем под ногтями – и снова почувствовал ненависть к Францу, как тогда, в первое мгновение. Я повернулся к нему спиной. Больше я с ними никогда не разговаривал.

На улице шумели трамваи, студенты и возвращающиеся с работы клерки, а я шагал в одиночестве, разглядывая на брусчатке собственные ноги и думая о бледном пушке, который светлел на коже танцующей Фредди. Так я дошел до нашего магазина и, подняв голову, увидел, что что-то не так. Свет в зале был выключен, и единственная лампочка над боковой дверью, через которую я должен был попасть внутрь, тоже не горела. К небольшому крылечку вели несколько ступенек, погруженных в темноту, и я остановился на мостовой, не решаясь подняться к двери: вдруг споткнусь и упаду.

Пока я смотрел, темнота сгущалась. Она казалась не просто отсутствием света, а дырой, постепенно всасывающей в себя все мировое зло. Она пульсировала. Я видел, как она расширялась, сужалась и снова расширялась, будто с трудом вдыхая и выдыхая. Мне вдруг показалось, что все самое страшное, скрытое в сердцах мужчин и женщин, все то, о чем я прежде не задумывался, – обман, тщеславие, жестокость – обретало плоть и роилось передо мной полчищем мух. Вдруг темная субстанция изменилась, теперь она напоминала лоскуты тонкого черного шелка, повисшие в дверном проеме и колеблющиеся на ветру; потом лоскуты удлинились и пролились на ступени, как чернила. Стояла мертвая тишина, и на улице, которой полагалось быть шумной и оживленной, не было ни души – только огромная черная стая галок, высматривающих, куда бы сесть.