Хелен закрывает глаза и видит мальчика – коренастого, светловолосого, неулыбчивого, уткнувшегося взглядом в свои ботинки; носит он, скорее всего, шорты, замечает совсем немногое, а говорит еще меньше. За ее спиной что-то шевелится – очень тихо, только ткань шуршит по ткани, – и в то же мгновение воображаемый мальчик поднимает голову и глядит ей прямо в глаза. «Она смотрит!» – говорит он, и на затылке у Хелен волосы встают дыбом. Она медленно поворачивается на стуле (разумеется, посмеиваясь над собой, надо же было такого напридумывать) и видит, что в дверях, не сводя с нее глаз, стоит женщина – Альбина Горакова, надевшая поверх нескольких слоев своего наряда еще один – бархат и черный шелк, расшитый зеленым. Она держит в руках тарелку.
– Я принесла угощение, – говорит она. – Сладости для сладкой девочки, м?
Шаркая по ковру, переваливаясь и что-то бурча, она подходит и ставит тарелку на стол. Это полдюжины маленьких пирожных; блестящая розовость глазури напоминает влажные складки плоти.
– Сладкая Хелен, – продолжает Альбина. – Ешь, ешь! Думаешь, это яд, а? Ну-ну. Может быть. Может быть. – Она лукаво улыбается Хелен. – Не хочешь есть? Ты ведь никогда не хочешь есть, да? Тощая. Только погляди – тощая, кожа да кости. Есть не ест. Петь не поет. А это что? Стены голые, кровать голая. Все вокруг тебя уродливое, такое же уродливое, как ты сама. – Отвращение булькает где-то у нее в глотке. – Ешь, ешь, ешь.
Она поворачивается – медленно, как разворачивается против течения старый корабль, – и уходит, неразборчиво бормоча себе под нос по-чешски. Содержимое щербатой тарелки источает аромат сахарной глазури и влажного, непропеченного теста, и у Хелен сводит живот. Было бы сейчас неплохо съесть пирожное, думает она, протолкнуть в горло и проглотить плотную сладкую массу. Но ее привычка к самоограничению непоколебима. Она никогда не ставила себе такую цель – она не припоминает, чтобы говорила что-то вроде: «Я не позволю себе получать удовольствие от еды – буду есть только для того, чтобы жить», когда обдумывала, как загладить свою вину и заслужить прощение. И все-таки получилось то, что получилось, думает Хелен, в пирожных масло и сахар, и мне их нельзя. Она не помнит, когда Альбина впервые обратила внимание на ее традицию окружать себя неудобствами, на незастеленный матрас, неотапливаемую комнату, горький чай. Но старуха это заметила, как замечает все, – украдкой, скосив лукавый черный глаз.
Хелен тихонько относит тарелку на кухню, тихонько ставит ее вглубь холодильника. Из комнаты Альбины доносятся звуки скрипки, такие же сладкие, как пирожные, и такие же безжалостно тошнотворные. Хелен останавливается, прижимает ладонь к боку и надавливает, как будто источник музыки прячется у нее где-то в почках или в селезенке и нажатием можно выключить звук. Потом возвращается в комнату, переодевается в ночную сорочку, похожую на грубую рубаху кающегося грешника, ложится на голый матрас и крепко засыпает, – правда, рассветные часы прерываются обрывками снов, вспыхивающими, как картины за окнами опаздывающего поезда: зеленый кафель в коридоре и запах антисептика; ампутированные конечности, накрытые простыней; красные цветы, опадающие на грязный подоконник; ее собственные руки, которые не дрожат от страха перед тем, что собираются сделать, хотя должны бы.
А раз уж она уснула спокойно и глубоко, вы можете осторожно встать на простенький квадрат ковра и снова осмотреть эту лишенную всякой индивидуальности комнату. Как же понять, кто такая эта Хелен Франклин – маленькая, ничтожная, неизвестно почему несчастная, вынесшая самой себе приговор и ненавидящая себя так тихо, хладнокровно и усердно? Если вы опуститесь на колени (очень осторожно, не шумите), то увидите под кроватью картонную коробку. Она серого цвета, уголок крышки порван, на днище наполовину содранная этикетка с изображением пары туфель. Вытащите эту коробку, поставьте туда, куда падает свет от уличного фонаря, снимите крышку и посмотрите, что там внутри. Видеокассета. Фотография стоящего на балконе городской квартиры молодого человека, смеющегося, черноволосого, в солнечных очках в зеленой оправе. Сложенный в несколько раз носовой платок из жесткой блестящей ткани, какой вы раньше никогда не видели, с отстроченными розовой нитью фестончатыми краями. Маленькая книжка в твердом синем цельнотканевом переплете – стихи Рильке в оригинале. Завернутая в полиэтиленовый пакет упаковка тамаринда в сахаре. Разрисованный карандашом на полях листочек со словами слащавой поп-песенки. Мелкий-мелкий морской жемчуг бледно-розового цвета, перекатывающийся по длинной желтой нитке, серьги из раковин галиотиса. Билет на какой-то заграничный транспорт – возможно, трамвай; письмо на незнакомом вам языке; бутылочка давно испарившихся духов, которая еще хранит стойкий сладкий запах. Две губные помады – жирные, перламутровые, цвета фуксии. Все эти вещи утратили первоначальный вид, коробка уже разваливается от того, что ее постоянно вытаскивают и прячут обратно, рассматривают содержимое. Возьмите письмо, и оно рассыплется у вас в руках. В этом пространстве – тридцать с половиной на двадцать на пятнадцать сантиметров – спрятана целая жизнь, похоронена, зарыта на два метра в английскую землю; она началась сорок два года назад в оштукатуренном домике в Эссексе и закончилась двадцать два года спустя усилием воли.