Между тем Ярогнев снял теплую куртку, повесил ее на гвоздь в углу между окном и стеной и сел за стол. Достав из ящика какую-то книжку, он принялся за чтение. Старик успел уже овладеть собой.
— Что это ты читаешь? — спросил он.
— Учусь, — ответил Ярогнев и как-то странно посмотрел на деда. Во взгляде его были презрение и гнев, его раздражал старый мельник. Глаза у Ярогнева были такие же светлые и прозрачные, как у Марыся, но холодные, с зеленоватым оттенком.
— А чему учишься?
— Немецкому. Теперь надо поскорее научиться по-немецки. Учительница так велела.
— А польскому вас не учат?
— На что мне это? Польский больше не нужен. Немцы поляков побили.
— Ну, еще не известно, как будет, — сказал Францишек с некоторым замешательством. Это смущение мешало ему одернуть внука. Он поглядывал то на Марыся, то в угол, чтобы не видеть язвительной усмешки Ярогнева. Мальчишка ничего ему не ответил. Он сидел за книгой, но не читал, а упорно смотрел на деда. Тот наконец не выдержал.
— Ты зачем с немцами водишься? — промолвил он с неожиданной суровостью и, встав, подошел к столу, за которым сидел Ярогнев. Ярогнев отодвинулся в угол и со страхом и гневом уставился на деда. Что-то строптивое и жестокое таилось в складке его узких растянутых губ. Но он не проронил ни слова. — Будешь с немцами якшаться, так я тебе задам! — продолжал старый Дурчок, хотя тон его стал неувереннее, когда он увидел выражение глаз внука. — Ты поляк и обязан это помнить. А что твоя мать вышла за какого-то Шульца — это ничего не значит. Ты наш — и баста!
Тяжело ступая, Францишек отошел от стола и после минутной нерешимости надел шапку и ушел на мельницу. А Ярогнев пожал плечами и снова взялся за книгу.
Марысь, по-прежнему не отрывая глаз от огня, пылавшего за полуоткрытой дверцей печки, снова вздохнул и равнодушным тоном констатировал:
— Деда кличал.
Ярогнев что-то неохотно буркнул, повел плечами и, подойдя к окну, за которым синий сумрак уже скрывал стены мельницы и стволы тополей, злобно прошипел:
— Старый нищий!
Эльжбета иногда глубоко задумывалась. Во время работы — стряпни или стирки — она вдруг останавливалась и, опустив руки, некоторое время стояла посреди избы. Она сама не знала, почему в эти минуты так болит у нее сердце. Вспоминала Иоасю и стояла, задумавшись, мысленно беседуя с умершей дочерью.
— И зачем ты нас покинула? — спрашивала она у неясно витавшей перед нею тени.
В такие минуты Эльжбета думала о внуках. Ей вдруг начинало казаться, что вырастить их не хватит сил, что это такая же трудная задача, как взобраться на высочайшую гору. Она пыталась говорить об этом с мужем, но он не понимал ее, не знал, о чем она думает, когда спрашивает у него:
— Что же будет с нашими ребятами, Франек?
Но она не умела сказать яснее.
Яро в эти голубые, зимние дни занимался, сидя у стола, а старая Эльжбета часто стояла поодаль, перебирая пальцами кораллы на шее. Эти три нитки густо нанизанных розовых кораллов она надевала всегда с утра — так было с давних лет. На одной из ниток висел серебряный крестик. Смотрела Эльжбета сзади на коротко остриженную голову и тонкую шею внука, и по временам казалось, что она хочет ему что-то сказать, но не может: голос ее не слушается.
Когда в комнате появлялся Марысь, на душе у нее становилось легче. Марысь протягивал к ней ручонки и говорил:
— Бабуся, дай хлеба.
С хлебом было туговато, но, когда Марысь так просил, Эльжбета всегда отрезала ему кусок от буханки. Хуже было, когда он со вздохом добавлял:
— И сахалку…
Сахару в доме не водилось, только скудный запас повидла, заготовленный еще летом, до войны. Эльжбета намазывала его на хлеб Марысю.
— На, больше нельзя, — говорила она.
— Больше нельзя, — повторял за ней малыш и смотрел ей в глаза так внимательно, что Эльжбета отворачивалась. Глядя на этого ребенка, она испытывала к нему вместе с нежностью и какую-то необъяснимую жалость.
«Сирота», — говорила она себе, и глаза ее наполнялись слезами.
А Марысь не плакал. Съедал хлеб, выходил на середину комнаты и, подняв глаза на Эльжбету, восклицал:
— Пой, бабуся, пой!
И ей приходилось петь. Обычно пела она старинные песенки про голубка, что прилетел в лес за зеленым листочком, или солдата, который стрелял, а паненка хлопала в ладоши. И под ее песни Марысь плясал.