И снова нахлынули воспоминания о том единственном случае, когда он приезжал сюда с Кристиной. Вот высокий дуб справа от дороги, Кристина тогда указала на него мужу. Мельнику почудилось, что и теперь она сидит рядом с ним и одобрительно кивает: «Правильно, Якоб! Ты на верном пути! А то уж ты было совсем заблудился!» Да, конечно, так бы она сказала, более того, она так и сказала, потому что она действительно была с ним, хотя он не мог ее видеть и слышать. «Да, но я еду не за тем, я еду просто попрощаться». — «Ты обещал мне, Якоб! И зачем тебе прощаться? Потому что ты хочешь жениться на Лизе! А ведь ты обещал не делать этого. Не отговаривайся тем, что мы не называли имен! Ты хочешь дважды нарушить обещания, данные умирающей жене?..» «Иначе не может быть, Кристина! Я не могу иначе! Я боролся… наверное, ты это знаешь, — но больше я не могу. Я разрываюсь на части; я должен положить этому конец, и вот теперь все решено». — «Еще нет, Якоб! Еще есть время».
А вокруг загадочно и сурово шумели деревья, словно весь мир растений понимал этот беззвучный разговор и обращался к мельнику, увещевая его хранить верность лесу. Однако животный мир, воплощенный в лошадке, везущей экипаж, казалось, не чувствовал близости привидения, потому что лошадка не выказывала ни малейших признаков беспокойства; наоборот, теперь, когда вожжи совсем ослабли и кнут бездействовал, она бежала все медленнее и под конец перешла на шаг, пока из этого приятного состояния ее все-таки не вывел удар кнута.
А мельник вскоре снова погрузился в раздумья, он даже не заметил, что дорога в лесничество от развилки уходила вправо. Но это заметила лошадка и по собственному почину так резко повернула, что заднее колесо наткнулось на камень у края придорожной канавы. Мельник пробудился от своих размышлений. Он как раз думал о том, что, пожалуй, все-таки лучше ехать прямо на мельницу, дорога на которую ответвлялась влево где-то в двух сотнях шагов впереди. Теперь он уже ехал по хорошо знакомой лесной дороге: ее бурая полоса шла совершенно прямо между лиловато-серыми стенами буков, потом по обе стороны они сменились яркой зеленью елей; а вдали, замыкая перспективу, белел дом. Мельнику всегда очень нравилось, что дорога дальше никуда не ведет, а кончается у дома, как будто здесь — конец всего мира. Вбок отходило только несколько тропинок, огражденных калитками, так что, оказавшись здесь, уже нельзя было ускользнуть; и в этой мысли для мельника было что-то успокаивающее. Решительная лошадка сделала выбор за него и теперь в полном спокойствии везла его к месту назначения. Поскольку эта боковая дорога не была выложена камнями, она была сильно разъезжена, колеса утопали, вязли в наполненных водой колеях, и здесь уже кобылка с полным правом перешла на шаг, опустив голову и широко расставляя задние ноги. Мельник не возражал бы, если бы она двигалась еще медленнее. Чем ближе была цель, тем больше ему становилось не по себе. Что ему здесь, в сущности, надо? И что он скажет? Ну да, про Ханса! А еще? Все, конечно, заметят его странное расположение духа и будут терзать расспросами. Вообще-то он должен сообщить им о своих планах; это было бы самое правильное, более того, это был его долг — во всяком случае, перед Вильхельмом. Нет, нет! Что в этом проку? В свое время они все равно узнают.
С каким легким сердцем обычно он поворачивал на эту дорогу, оставив за спиной все домашние неурядицы — а теперь…
Приподнявшись на сиденье, мельник прислушался.
«Енни, Енни, Енни, Енни… милая Енни!» — донеслось из — за елей.
Еще несколько минут, и Ханс с Ханной, перепрыгнув через канаву, радостно бросились к нему.
— Вы приехали забрать у нас Ханса?
— Я и в самом деле подумывал об этом. Если он вам надоел, заберу его.
— Нет, нет! Он нам не надоел.
— Ну, тогда пусть еще побудет у вас. В понедельник мне все равно надо уехать на несколько дней.
— Ура! Я останусь на целую неделю! — закричал мальчик.
— Ханс, веди себя скромнее!
Дернув за вожжи, мельник тронул с места. Ханна и Ханс шли рядом с экипажем.
— А Вильхельм дома?
— Нет… я думала, вы уже поговорили с ним. Он ведь где-то прямо у дороги.
— Я сегодня приехал другой дорогой. Вообще-то я ездил по делам. А на обратном пути решил заглянуть к вам, посмотреть, что и как.
— Сделайте милость, поужинайте с нами!
— Спасибо, не смогу.
— Какая жалость!
Она была явно разочарована и не пыталась это скрыть.
Мельнику стало неловко. Она уже полюбила меня, подумал он, но этого не должно быть!.. С этим покончено, и сделанного не воротишь. И он глубоко вздохнул. Ханна удивленно посмотрела на него. Он поспешил взять себя в руки и спросил, как поживает Енни.
— Ах, она сегодня не хочет приходить! Я звала ее рано утром, и в полдень, и только что… Вчера она приходила. И я очень боюсь за нее, потому что этой ночью в лесу стреляли… и совсем недалеко от дома.
— И знаешь что, батюшка? Дядя Вильхельм говорит, что это был Лизин брат, его ружье стреляет очень громко, говорит дядя Вильхельм, совсем не так, как у других.
Повозка остановилась перед домом. Мельник бросил вожжи на спину лошади, вылез из повозки, ослабил упряжь и повернулся, направляясь в дом.
— Как? Вы не будете распрягать?
— А, право, не стоит, я скоро поеду.
— Нет, стоит! Лошадка же совсем запарилась. В конюшне она сможет поесть за компанию с нашими малышами.
— Действительно! Вы правы, и сейчас я ее распрягу.
В шесть рук они распрягли шведскую лошадку, отвели ее в конюшню и в избытке снабдили кормом.
— Выпьете хоть чашечку кофе? — спросила Ханна, когда они вошли в гостиную и мельник с видом полного изнеможения опустился на диван.
— Нет, большое спасибо, нет, — ответил он чуть ли не со страхом, вспомнив обстоятельства, при которых в прошлый раз пил кофе.
— Ну, тогда что-нибудь другое? Может быть, стакан пива?
— Да, спасибо, пивка я попью с удовольствием.
Ханна вышла. Ханс забрался к отцу на диван и без умолку болтал, рассказывая о своих впечатлениях за эти восемь дней в лесу. Мельник слушал вполуха. Он гладил сына по голове и время от времени задавал какие-то вопросы, а сам осматривался в комнате. В углу была жардиньерка, где так красиво цвели любимцы Ханны; у окна — ее швейная машина; дальше маленькая блестящая печурка с медным котлом, и — между нею и дверью — книжный шкаф, где помещались не только книги, укрепляющие дух, но и красивые томики стихов, которых Ханна постепенно собрала много; они стояли аккуратными рядами, только в одном зияло пустое пространство: томик, который обычно занимал это место, находился дома у мельника.
На фортепьяно стояли раскрытые ноты. Мельник подошел к нему в ту самую минуту, когда Ханна вернулась в комнату и поставила на стол поднос с кувшином и стаканом.
— Да, вот видите, я разучиваю все эти пьесы, и надеюсь, что скоро смогу сыграть их вам.
— Сыграйте мне прямо сейчас, только одну маленькую пьеску, — ту самую, вы знаете, какую.
Ханна села за фортепьяно и сыграла сначала ту маленькую пьеску, «Как полон чар волшебный звук», а потом «Вражда и месть нам чужды» — вещь, которая больше всего нравилась ей самой.
Мельник ушел в себя. Звуки пели ему о потерянном рае и земле обетованной, право на которую он утратил. С неколебимой уверенностью он чувствовал, что те минуты вечером в прошлое воскресенье, когда это маленькое мелодическое чудо из времен его детства снова витало вокруг него, вызванное к жизни волшебством быстрых рук Ханны, были безвозвратно ушедшими минутами душевной чистоты и счастья в его жизни.
Ханна подняла глаза от нот и посмотрела на мельника, ожидая похвал — она считала, что справилась со своей задачей очень хорошо. Но он молчал, опустив и отведя от нее глаза; один глаз мигнул, мельник сделал непроизвольное движение, как бы прогоняя муху, но это не помогло: крупная слеза покатилась по его щеке.
— Не надо стыдиться своих слез, — сказала Ханна, вставая. — Эта музыка действительно так прекрасна, что хочется плакать; я и сама плачу, когда играю ее для себя.