В возбуждении он приподнялся и стоял чуть ли не на коленях перед ней.
Она не отводила испуганного взгляда от его лица, где удивительным образом смешивались душевная тревога и искренняя преданность.
— Якоб! Не говори так, слышишь, не говори больше — это грешно. Такая слабая и грешная женщина, как я… никогда больше не говори так, хорошо?
— Я не могу иначе, Ханна! Я не могу не боготворить…
— Нет, можешь, конечно, можешь! Ты должен больше думать о Боге и молиться ему за меня, тогда ты будешь вспоминать, что я такая же жалкая грешница, как ты сам, и что мы должны идти вместе и стараться помогать друг другу продвигаться вперед. Тогда тебе не придет в голову боготворить меня, но ты будешь привязан ко мне… потому что… хоть немного любить меня ты должен, Якоб.
Она зарделась, произнося последние слова, потому что они показались ей легким женским кокетством, которого она стыдилась, особенно в таком разговоре. Она не понимала, что на самом деле их источник был глубже. Ведь Якоб всегда, пожалуй, чересчур обожествлял ее и слишком мало любил, она же в своей человеческой слабости и земной влюбленности жаждала именно любви, втайне тосковала по ней, не могла не тосковать — ведь она была женщина, невинная девушка.
Но если этого не понимала она сама, то мельник расслышал скрытый нежный упрек в ее словах и признал себя виноватым. Да, так оно и было, в его чувстве к ней было больше глубокого уважения, восхищения и своего рода благоговения, чем именно любви; может, что-то большее, чему он не знал имени — некая странная очарованность, но все-таки не любовь, и уж наверняка не влюбленность. Так было до сегодняшнего дня. Но сегодня Ханна была такая хорошенькая в своем светлом летнем платье и ожидание свадьбы так преображало все ее существо, что Якоб снова и снова украдкой поглядывал на нее и находил новое для себя удовольствие, следя за ней взглядом, ходила ли она по комнатам или спускалась по садовой тропинке. Он предчувствовал, что, назвав ее своей, испытает счастье, которого не ждал и на которое не надеялся; и он был искренне убежден, что говорит правду, когда взял свою невесту за руку и заверил ее — впервые в жизни, — что любит ее больше всего на свете и что она единственная, кого он когда-либо от всего сердца любил; ибо ему казалось теперь осквернением самого слова «любовь» назвать так тупое, лихорадочное опьянение, которое тянуло его к Лизе.
— Перестань, — возразила Ханна. — Это некрасиво по отношению к Кристине.
— О, я был привязан к Кристине, это верно, но то было совсем другое. Мы вместе росли с ранних лет и привыкли друг к другу, и то, что мы поженились, получилось само собой. И мы были привязаны друг к другу, оба, но это было немного по — иному, — так, как тебя, я ее все-таки не любил.
Он на разные лады повторял эту мысль, а Ханна совсем не без удовольствия слушала, но все же недоверчиво качала головой, словно считала, что все это он просто вообразил себе.
— И пойми, — продолжал он, — Кристина сейчас находится в таком месте, где не считают, что в этом есть какой-то грех по отношению к ней, как полагаешь ты. Мне кажется, что она сейчас смотрит на нас с небес; и я точно знаю, что она радуется нашей любви и благословляет ее.
Ханна посмотрела на него со светлой улыбкой: он высказал то, что было и у нее на сердце. Так, этот неприятный вопрос был разрешен ко всеобщему удовлетворению и самым благочестивым образом.
— Да, я думаю, это правда, — сказала Ханна, — и она видит также, как мы оба любим ее. Я благодарна ей за то, что она дала мне тебя, а тебе меня… что она сама, еще при жизни, подумала об этом — когда никому из нас это не приходило в голову… ведь правда же, тебе не приходило это в голову… тогда?
— Нет, не приходило.
— О, я уверена, что не будь это ее собственной волей, я никогда не была бы так счастлива.
Она и впрямь выглядела счастливой. Теперь, когда она позволила себе любить, когда, чувствуя себя в безопасности, освященная правом, стыдливо пробудилась ее природа, молодая кровь сильнее, чем обычно, прилила к щекам, улыбка стала живее, в глазах появился блеск, который никогда прежде не пробивался сквозь их спокойную ясность, каждое движение ее тела наполнилось непривычным очарованием.
На мгновение его словно пробрали мурашки: в его мозгу молниеносно пролетели сравнения между нею и Лизой — во всем противоположные, обе они объединялись тем, что пробуждали желание, манили, околдовывали — сходство, подобное сходству между черной и белой магией…
Ханна тут же заметила тень, затуманившую его глаза, озабоченно наклонилась к нему еще ниже, улыбнулась еще нежнее и погладила его по лбу, боязливо и вместе с материнским видом превосходства, словно желая стереть заботы; тогда и он сам взял себя в руки и раздраженно стряхнул свою слабость.
Нет, он не хочет быть жертвой прошлого. Он не хочет в отчаянии примириться с тем, что призраки будут преследовать его, населять его беспокойный сон кошмарами, пить его кровь как вампиры — он не сдастся на их милость. Вот перед ним молодая, красивая и добрая женщина, данная ему Богом в залог того, что над его головой не висит злобный приговор, что он не навеки потерял счастье в жизни, став в тот ужасный вечер орудием неисповедимой и суровой воли Провидения. Так сказал лесничий, да ведь и чем иным, если не орудием, он был? Конечно, не бессознательным орудием, как предполагал лесничий, подобным тормозному валу, вороту и ветру, который таким роковым образом переменился; но вряд ли менее безвольным, чем они, ослепленный непроглядной тьмой страсти, отрезавшей его от прошлого и будущего. Нет, то, что он совершил, будучи вне себя, не должно быть взыскано с него — и вот оно, прощение; в объятиях этой набожной девушки была свобода от мстительных теней, новая жизнь и блаженство — стоило лишь решительно протянуть руку.
И мельник пылко, от всего сердца заключил Ханну в объятия и стал целовать в губы, глаза и лоб, шепча ласковые слова, уверения в благодарности и любви и удивительные вопросы, которые возникали в его фантазии — по большей части бессмысленные и непонятные, означавшие лишь любовь. Ханна понимала его и отвечала ему столь же бессмысленными словами любви, и оба плакали и смеялись… и вдруг она содрогнулась и вскрикнула.
В черной воде перед ними как бы подмигнул дьявольский глаз, в котором сверкнула молния; потом глухой торжественный раскат грома прокатился над их головами. Кусты бузины, которые раньше, окутанные сумеречным светом, вздымали к вечернему небу темные прозрачные купола, теперь были едва различимы на иссиня-черном фоне огромной тучи, чей верхний клубящийся слой был теплого, коричневого оттенка, а розоватая пылающая верхушка врезалась в нарождающуюся ночную синеву.
Ханна вырвалась и вскочила. Мельник тоже встал. Эта молния грубо растерзала его счастливый, полный надежды настрой, а от рычания грома он побледнел, но было слишком темно, чтобы увидеть это, к тому же Ханна и не смотрела на него. Смущенная, она отвернулась и приглаживала свой воротник.
Большая туча прямо перед ними — на северо-востоке — была не единственной переменой на небе; справа над полями стояла фиолетовая стена тумана с грязно-бордовым краем на самом верху; только там, совсем высоко, небо было светлее. Когда они посмотрели на эту стену, ее вдруг как будто осветило изнутри. Но пока до них донесся приглушенный, протяжный раскат грома, они уже успели не спеша дойти почти до самого дома.
— Вильхельм оказался прав… и желание твоего шурина исполнилось, — сказала Ханна.
В комнате, выходящей окнами в сад, горел свет и двери были открыты.
В тени последних деревьев сада мельник остановился и обнял Ханну за плечи.
— Это было так чудесно, Ханна, — сидеть вместе у пруда. Какая досада, что началась гроза и спугнула нас.
Она не ответила, только покачала головой и прошла вперед.
Потом она вдруг повернулась, взяла его за плечи и посмотрела на него. Неяркая молния бросила свой скользящий свет под деревья: на глазах у Ханны блестели слезы. Она прижалась к нему, пылко поцеловала его и прошептала:
— Ты прав, Якоб! Я никогда не забуду этого часа… Быть может, такого мы больше не переживем никогда.
— Что ты говоришь? Почему бы нам не пережить его снова?! — воскликнул мельник испуганно. Ему показалось, что и сам он успел подумать о том же.