— Батюшка, — снова приступил к нему Ханс, — когда пастор будет уходить, мы попросим его помолиться Господу, чтоб он не забирал у нас матушку?
— Он это сделает завтра утром в церкви, и весь приход будет молиться вместе с ним.
— А ты возьмешь меня с собой в церковь?
— Да, мой мальчик.
Ханс положил голову на колени отцу и долго-долго молчал. Мельник между тем раздумывал, чем бы ему порадовать и развлечь сына.
— Знаешь, что мы сделаем завтра, Ханс?.. Мы после церкви поедем в северный лес и завернем в гости к лесничему… впрочем, они всей семьей тоже будут в церкви, так что мы можем подвезти их домой… Помнишь милую тетушку Ханну, которая тебе приглянулась, когда была у нас и играла с тобой? Она еще печет вкусные пирожные и торты… А живут они в глубине леса, где сейчас очень красиво, и там ты увидишь маленькую косулю. Я тебе рассказывал, как она приходит на зов тети Ханны…
Ханс не выражал ни малейшей радости. Отец нагнулся к нему. Мальчик уснул.
Стоял теплый весенний вечер. Ветер улегся, словно решил отдохнуть, зная, что больше не нужно крутить мельницу. А она высилась этакой громадиной с неподвижными крыльями, тяжелым остовом, треугольником поворотного механизма и воротом с прикрепленной к нему цепью — силуэтом на фоне вечернего неба, зеленовато-желтый свет которого переходил в мягкую, приглушенную ночную синеву. Вот у края верхнего крыла зажглась звезда. Пониже шатра, за маскировочной сетью веток, темным валом протянулся флигель дома, внизу которого опять-таки был свет, но более красный и яркий: два одиноких лучика, перескакивая с одного кривого ствола на другой, добирались к самым ногам мельника. Однако это были не те же лучи, какие на глазах Лизы и Йоргена нервной походкой разрывал он сам, хотя шли они из одного источника. В углу дома располагался покой больной, которая этим световым глазом точно следила за мельником: бродил ли тот среди низкорослых кустов палисадника или скрывался среди деревьев в саду, его преследовал жгучий, лихорадочный взор, вонзившийся в него еще когда он покидал комнату, чтобы оставить жену наедине с пастором, и вогнавший в краску немым вопросом: «Теперь ты пошел к ней?»
Хотя мельник покраснел под этим взглядом, ему и в голову не приходило искать Лизу. Если бы сей взгляд мог проникнуть в его сердце, он бы увидел, как мало там сейчас тоски по ней. Но разве приятнее было бы взгляду узреть мельников страх перед Лизой? Имел ли такой страх право обосноваться в сердце супруга, жена которого лежит при смерти и едва ли переживет ночь, — муж был почти уверен, что она умрет, потому что и у самой больной было такое предчувствие. Отчего он неуемным призраком метался у ее комнаты, что гнало его — отчаяние любви перед надвигающейся утратой? От этого ли дрожали его руки, хрип голос и вырывались беспомощные, детские вопросы и восклицания: «Она не может умереть раньше меня! Она не умрет, правда, доктор?.. Вы обязаны спасти ее!..» Разумеется, за всем этим стояла мужнина любовь, но больше — раскаяние и чувство вины, воспоминание о многих других случаях, когда задаваемый взглядом вопрос: «Теперь ты пошел к ней?» — не был столь несправедлив, как сегодня, мысль о муках ревности, в которых все больше погрязала больная, пока не стала считать мужа виновнее, чем он был на самом деле, а также ужасная догадка, что постоянно терзающее ее волнение оказалось дьявольским пособником сердечной болезни и по крайней мере помогло недугу одолеть жену раньше, чем это удалось бы ему иначе. Но прежде всего тут был страх перед тем, что теперь ожидает самого мельника. Казалось, будто дом покинул его добрый дух, оставив хозяина наедине со всякой нечистью, беззащитным перед ней, ее верной добычей. Он знал, какой властью обладает над ним Лиза, и инстинктивно предчувствовал, что она не доведет его до добра. При жизни супруги он еще держался; совершал ошибки, в том числе непоправимые (он даже хотел, чтобы его подталкивали к их совершению), но не был брошен на произвол судьбы. Вот почему он видел в этой нити жизни, волокна которой с каждой минутой одно за другим обрывались, свой якорный канат — и когда канат лопнет, его ожидает незнакомое, капризное море, где он будет отдан на волю бушующих страстей.
Спасительный якорь пока еще не оторвался и, хотя с его помощью нельзя было бы перенести шторм, придавал некоторую уверенность. Когда мельник потеряет жену, у него будет сын: она как бы оставляла мужу часть себя в виде напоминания, что с ее уходом долг перед семьей не отпадает. Йорген верно подметил, что Лиза боится Ханса, поскольку тот, будучи невинным дитем, был недосягаем для ее власти и в какие — то минуты — возможно, решающие — мог сделать недосягаемым также отца. Только это и составляло угрозу для фактически беспроигрышной игры служанки. Вот почему мельник, который, не отдавая себе в этом отчета, боялся ее, испытывал в присутствии ребенка благотворное чувство защищенности — как, например, сейчас, когда он утомленно сторожил Хансов сон.
Тем временем мальчик забеспокоился, начал похныкивать.
Отцовская рука ласково погладила его по голове; Ханс протер глаза и, глубоко вздохнув, устремил их на мерцавшие над кронами деревьев звезды.
— Что с тобой, Хансик? Ты так разволновался во сне.
— За мной гналась большая собака.
— Тебе пора в кровать, — сказал мельник и поднялся. — Давай попросим Лизу уложить тебя.
— Нет… не надо Лизу…
— Ты же совсем сонный.
— Я сам справлюсь, я не совсем сонный! — закричал Ханс, вставая и пытаясь стряхнуть с себя дремоту. — Только не Лизу, — упрямо добавил он.
Мельник удивленно посмотрел на него, впервые столкнувшись с неприязнью ребенка к Лизе и радостно чуя, что его трепещущая от страха натура обретает в сыне маленького, но храброго, непоколебимого ангела-хранителя.
Он взял мальчика на руки и расцеловал.
— Батюшка сам отнесет тебя в постель, сынок, — сказал мельник и понес его к дому, осторожно нагнувшись, чтобы влажная от росы листва не била спящего по лицу. Дело в том, что отяжелевшая голова ребенка почти сразу опустилась отцу на плечо, а ровное дыхание поведало о крепком сне, который не прервался, даже когда мельник раздевал мальчика и укладывал в кровать.
Только уложив сына, он сообразил, что ребенку давно пора было спать в собственной постели. Вот какое безобразие начинает твориться в доме без хозяйки! И мельник вздохнул, уныло предчувствуя беспомощность вдовца. Он ведь в последнее время совсем не следил за тем, чтобы все шло своим чередом. Куда, например, подевались работники? Вверху мельницы свет не горит. Кристиан наверняка сидит наготове, чтоб везти домой пастора. А Йорген? А Лиза?..
Свет был в людской.
Мельник нога за ногу прошел через сад к въезду между мельницей и палисадником, растерянно постоял там, потом вышел на дорогу — посмотреть, не слишком ли темно будет Кристиану ехать и не очень ли страшные тучи сгустились на западе; в любом случае он собирался дать пастору зонтик. А еще ему было досадно, что он обманывает сам себя. Он не тосковал по Лизе, ему не хотелось пойти к ней, не хотелось даже видеть ее! Почему же для него невыносимо, что она сейчас с Йоргеном? В людской наверняка она, а Йоргена в других местах тоже нет.
С лугов пахло свежестью, которую вдруг перебил запах махорки. Тянуло из мельничной подклети, хозяин ведь стоял как раз напротив. В арке небольшого туннеля, по которому можно было проехать под мельницей, на фоне бледного северного неба вырисовывались силуэты двух лошадей; они ждали с этой стороны двора, перед конюшней, открытая дверь которой загораживала круп одной из них. Справа в середину подклети падал красноватый свет из людской, и свет этот клубился дымом.
Мельник с торопливой решимостью двинулся туда.
Стоявшая на табуретке сальная свеча отбрасывала бесформенную тень Лизы на замызганную известковую стену и, по — барочному преломив ее, на низкий потолок. Служанка только что застелила кровать чистой простыней, которая еще топорщилась; пространство комнаты представляло собой взвихренную дымовую завесу. Йорген был возле Лизы и, опираясь на спинку у изножья кровати, выбивал трубку. Он вздрогнул, когда в дверях возник мельник, так, во всяком случае, показалось хозяину.