— Лиза, напои пастора чаем, — сказал мельник, — я вижу, Кристиан уже запрягает.
— Пастор обычно не пьет чаю.
— Да, но… сегодня он, может быть… вечер прохладный… и вообще выпить чего-нибудь горячего никогда не мешает… Твои дела здесь могут потерпеть.
— Иду! — безразличным голосом отозвалась Лиза и, бросив все, как попало, вышла.
Злясь на самого себя, мельник поплелся следом. Почему нельзя было дать ей сначала справиться с делами в людской, ведь две кровати уже перестелены?! А он сглупил, и теперь у нее есть предлог вернуться туда, а мельнику будет неудобно снова околачиваться рядом и вынюхивать, сколько времени она там пробудет и чем они с Йоргеном будут заниматься. «Вынюхивать»! Очень подходящее слово. Они наверняка употребят его, когда станут насмехаться над хозяином. Самое печальное, что оба его раскусили, отчего он смутился и начал спотыкаться в речи. Йорген закашлялся, точно обязательно было в ту самую минуту поперхнуться дымом; в Лизином безразличном тоне сквозило плохо скрываемое презрение; что касается Пилата, кравшегося по пятам за своей госпожой, он словно издевался над мельником изгибом хвоста — большим белым вопросительным знаком, который маячил в темноте у того перед глазами.
V
Пастора увезли, и мельник, стоя перед домом, провожал взглядом повозку.
Она почти скрылась из виду, а он по-прежнему смотрел вдаль, хотя шел уже довольно сильный дождь. Дождь стучал по широким листьям тополя, барабанил вверху по галерее и монотонно шуршал по толстому слою соломы, покрывавшему шатер.
Мельник все еще чувствовал успокоительное рукопожатие пастора и видел его обеспокоенный взор.
Что ему наговорила Кристина? Право слово, у нее есть основания жаловаться! Я не был ей тем супругом, каким следовало быть — во всяком случае, в последние несколько месяцев. Лиза совсем задурила мне голову… даже не знаю, как это произошло… Я очень виноват перед женой, а теперь она умрет и мне уже ничего не исправить…
Наконец он повернулся и нехотя пошел в дом. Он боялся входить к жене и тем не менее, тревожась за ее здоровье, хотел повидаться с ней. Только бы долгий разговор со священником совсем не расстроил ее!
Дверь из темной гостиной в комнату больной была открыта, но оттуда просматривался лишь кусок освещенных обоев — тех причудливых обоев, которые, казалось, созданы были для того, чтобы горячечный взгляд заблудился в них во время тягучих часов в постели, а также чтобы разглядывать возникающие там картинки: голову фантастического животного с бородой и рогами, огромный цветок, туловище человека, геометрические фигуры и так далее… Мельник боялся жениного взгляда, который оторвется от этого пустого, бесстрастного времяпрепровождения и устремится на него с извечным вопросом: «Теперь ты идешь от нее?»
И как ему встретить его, не подтверждая ее подозрений и не отравляя этих часов — возможно, ее последних часов!
Но он ошибся. Взор, с которым его приняли, был не искателен, а спокоен; мягкий, просветленный, он исходил из ясных глаз, окаймленных болезненными фиолетовыми кругами. Они находились в тени: лампа была заботливо отставлена за кувшин с водой, чтобы свет не резал больной глаза.
Мельник, улыбаясь, кивнул ей. С него точно сняли тяжкое бремя.
Он сел у кровати и взял левую руку жены, лежавшую поверх синей полосатой перины, против которой тщетно возражал врач. (Притом что у больной был жар, а ночи значительно потеплели, мельничиха обижалась, если ее не накрывали добротной периной.) Еще зимой это была сильная, красная, загрубевшая рука, теперь она исхудала и побледнела, а кожа стала гладкой и прозрачной — слишком изящная рука для мельничихи.
— Что, идет дождь? — спросила больная. — У тебя свитер совсем мокрый.
— Да, похоже, будет настоящий ливень. Пастор может здорово промокнуть, пока доберется до дому. Впрочем, я ему дал зонтик.
— Теперь я тоже слышу. Ничего, пускай поливает, это хорошо для хлебов.
«Хорошо для хлебов!» Прежде чем заколосятся яровые, прежде чем зацветут озимые, тело ее начнет разлагаться в земле, из которой прорастают все посевы, — а у нее мысли об осени. Насколько же больше она должна думать о тех, кого оставляет в этом мире, беспокоясь, как сложатся у них дела после ее кончины… Мельник ощутил подступающие к глазам слезы и усилием воли подавил их, чтобы они не потекли по щекам и не выдали его дум.
— Как ты сейчас, Кристина? — спросил он.
— Спасибо, хорошо.
— Я боялся, тебе будет тяжело разговаривать с пастором… так долго. — Он добавил последние слова, притворяясь, будто имеет в виду лишь усилия, которые ей требовались для разговора, тогда как содержание его никоим образом не отличалось от повседневных бесед со священником.
— Нет-нет, мне стало от него хорошо, очень хорошо.
— Значит, тебя и боли отпустили?
— Боли-то у меня остались, особенно вот здесь, в боку… Но мне все равно куда лучше… словно они теперь не властны надо мной. Просто когда человек попрощался с этим светом и целиком обратил мысли к Господу и ко всему великолепию, которое Он приготовил для нас — для нас всех, если мы верны Христу и его слову, — тогда человека меньше волнует тело… временами тебе кажется, будто ты его вовсе не чувствуешь… То же и с жизнью… такое впечатление, будто она стала маленькой-премаленькой и не имеет значения… Плохое, то, что было тебе не по нраву и причиняло страдания, не становится более мучительным оттого, что ты умираешь, Якоб.
«Что причиняло страдания» — мельник прекрасно знал, о чем тут речь. Раскаяние по поводу своей вины перед женой, трогательность ее слов, которые, при всей их простоте, казалось, исходили от преображенной, а также боязнь потерять ее совершенно взбудоражили его. Он повалился на кровать, из глаз хлынули слезы: они омывали женины руки, в то время как он сжимал их в своих и покрывал поцелуями.
— Нет-нет, Кристина, ты не должна умереть… ты выздоровеешь, поэтому у тебя и болит вроде меньше… ты обязательно поправишься… И нам всем будет очень хорошо, мы заживём прекрасно!
Он сам почти верил своим словам. Мало ли людей выздоровело, хотя им было хуже, чем ей? А чего тогда еще желать? Все остальное уладится! Что ему Лиза? Да он отошлет ее прочь, немедленно, как только найдет другую прислугу. Остаться одному со своей чудесной женой и маленьким сыном — больше ему ничего и не надо!
Но больная покачала головой:
— Не убивайся, Якоб! Ни к чему, если мы знаем, что на все воля Божья. Куда лучше смотреть правде в глаза, тогда можно будет спокойно говорить о чем угодно.
Однако эта мысль как раз и страшила мужа.
— Нет, тебе не следует говорить о смерти, — горячо настаивал он. — Доктор тоже так считает. «Только не позволяйте ей внушить себе, будто она умирает, — сказал он, — в ее состоянии это крайне опасно… Такая навязчивая идея просто убьет ее, хотя бы даже по здоровью она могла выжить», — сказал он… Нет, ты не должна думать о смерти. Я совсем не против твоей беседы со священником, возможно, она пойдет тебе на пользу, ты и сама утверждаешь, что чувствуешь себя лучше… Но теперь, пожалуйста, забудь о ней! Думай обо всем, чем ты станешь заниматься, когда опять наберешься сил.
Кристина снисходительно улыбнулась, как улыбаются своенравному ребенку, которого пока что хотят ублажить.
— Тогда давай поговорим о том, что будет, если меня не станет… Это ведь может случиться, и ты опять женишься…
Мельник вздрогнул: этой темы он втайне боялся больше всего.
Один король в подобном положении, рыдая, вскричал: «Oh поп, поп — jamais! jeprendrais ипе maitresse!».[2] Мельник ограничился тем, что замотал головой, загородился руками и жалобно застонал, показывая, насколько он далек от помыслов завести в своем мельничном королевстве новую королеву. Он слишком хорошо знал, что от «любовницы» всего один шаг до «госпожи и повелительницы»; это было известно и его супруге, почему она упорно не оставляла сию тему, вновь устремив на мужа снисходительный взгляд, к которому теперь примешивалась ироническая тревога.
2
Это французское изречение, означающее: «Нет-нет, ни за что! Я лучше заведу любовницу!» — приписывается английскому королю Георгу II (1683–1760).