Старуха бесилась — маленький и хромой, а шагал так, что она, высокая и прямоходящая, едва поспевала. А в постели пугалась — уж больно большой… не по зубам… не по каким вообще… параметрам… Да и вообще — скандал за скандалом.
— Ну, у тебя и гордыня! — Венька, наконец-то, схватил Старухину суть, чем был весьма доволен. Так и есть. Старухой правит гордыня. Гордыня… Гордая дыня… Ха-ха… Труха…
В ответ на эти слова Старуха собрала свои вещички и была такова. Остался Венька с носом, то бишь с книгой…
— Вень, не бросай, — тоненько ныла Старуха в телефонную трубку.
— Я — в панцирь залез, — пробурчал Вениамин, — Вылезу, позвоню. Может быть.
Отбой. Старуха заревела.
— Чувствуешь уязвление и тя-а-а-а-гу-у-у… — провыла она в ответ на дочино «что случилось?».
Больше не случалось ничего. Время текло не сквозь-насквозь, а мимо. Время шло и шло, торжественно и необратимо, неощутимо и божественно. Старуха долго не старела, в силу такого вот договора со Временем. Постепенно, однако, теряя силы и статус: из редакторов — в корректора, из корректоров — в архивисты, из архива — на множительную технику, от размножения — к уборке уборных и прочих нечистых мест, из уборщиц — в копировальщицы. Зато — отдельная комната, что же что без окон, а копир воняет, как навоз, зато дверь есть — всегда можно открыть, правда, заходят разные непрошеные гости, вроде друга-врага Вальки, длинноволосого, склизкого блондина, которому, ежели вздумается «поболтать», у Старухи стоял наготове стул.
Валька садился на стул, нога на ногу и молчал. Старуха тоже молчала. Так они молчали какое-то время, потом Старуха начинала разговор, не молчать же до бесконечности, так и врага нажить недолго.
— Как дела, Валь?
— Да ниче, — лениво отзывался слизняк, наблюдая за процессом копирования, — работу вот всю переделал, делать нечего. Отдыхаю теперь.
— Ну, отдыхай-отдыхай, — терпеливо поддерживала беседу выносливая Старуха, высасывая разговор из пальца.
— Жена-то как?
— Да ниче, — хмыкал Валька, начиная ерзать на стуле, — гороскопы пишет.
— Ну пусть пишет, — назидательно откликалась Старуха.
— А дети как? — снова спрашивала она Вальку.
— Да ниче, — вяло отзывался тот, — учатся плохо.
— Это плохо, — делала вывод Старуха.
— Чего ж хорошего? — вторил ей Валька.
Так, слово за слово, отводил Валька душу со Старухой, а потом — вымещал на ней зло.
На пенсию Старуха вышла случайно, хотя втайне с рождения мечтала «отдохнуть», но всегда трудилась, как лошадь и папа Карло. Какой уж там отдых! Ей не снился он никогда. Снились лишь покойники, деды да бабки, иногда мать, уже старая, порой отец, тоже старый и больной. Но на покой она не собиралась — ее отправил Валька, который за болтовней дослужился до замдиректора типографии, где пахала Старуха. И отправил хитростью, нагрянув как-то домой и заявив:
— Никому ты, мать, не нужна.
Тогда впервые прозвучало, персонально ей адресованное, слово «мать». И Старуха впервые оскорбилась. Как?! Из девушек — сразу в матери?!
— Ты чой-то меня материшь? — сердито спросила она Вальку.
Тот в первое мгновение остолбенел от удивления и справедливого негодования.
— Дура! — рыкнул он затем на Старуху, — О тебе же забочусь! А загнешься у станка — че нам делать-то?
И Старуха сникла. Старуха сдалась. И напрасно сам директор издательства уговаривал ее остаться просто так. Старуха ушла с гордо поднятой головой. Ушла в лес.
Поначалу Лес принял Старуху. Лес шелестел листвой, ликуя и множась. Лес обдавал тишиной и свежестью. Лес ломился в окна Старухиной квартиры на окраине Москвы. Лес радостно махал издали миллионами древесных рук. Лес аплодировал. Лес пел и шумел под дождем летними вечерами. Лес благоухал июльским полднем и желтел на глазах октябрьским утром. Лес… Как много в этом слове сконцентрировалось смыслов! А поле…
Лес открывался на поле, поросшее дикой рожью. Настоящее русское поле, широченное, сногсшибательное… Старуха падала в дикую рожь и долго-долго лежала недвижно, будто мертвая. С вопросами никто не подходил к ней. Прохожим, в общем-то, было все равно.