- И чтобы у него был свой дом, - рассудительно говорила Зина, Строить долго. И хлопотно, и дорого. Пусть сразу будет дом. И в этом доме чтобы его родители жили, и дедушка с бабушкой, братья, сестры...
Нам обеим понятно было, почему ей этого хотелось. Вообще у Зины гораздо больше было требований к будущему мужу, чем у меня, разговор на тему о замужестве неизменно заканчивался смехом:
- Все, - повторяла моя подружка, - Остаюсь старой девой, таких женихов не бывает...
Разглядывая спящего напротив пьяного ("и чтобы не пил, ни-ни" говорила Зина), я вздохнула. Что бы она сказала, к примеру, про Всеволода Павловича, который завидным таким женихом, а, может, любовником представляется всему нашему скромному машбюро? Красивый, не такой уж старый, начальник отдела, живет один, в центре... Нет, Зине бы он не понравился - не то, не то... Зина - девушка романтичная. Значит, и мне этот нестарый ещё и приличный с виду мужчина не нравится - я ведь теперь Зина.
В один из последовавших дней я замешкалась на работе - училась печатать, пока нет никого, да и куда было спешить? - по местному телефону попросили кого-нибудь зайти в местком. В машбюро была я одна, мне и вручили профсоюзные апельсины и бумажку с адресом. Выяснилось, что член профсоюза Пальников Всеволод Павлович вторую неделю гриппует, внезапный летний грипп скосил также поголовно всех страхделегатов, чья обязанность - навещать больных. Перст Божий?
Так оно и было - но, собираясь навестить больного, я об этом не догадывалась, подумала только, что за грипп такой странный и как бы самой не заболеть...
А о чем ещё я подумала, переступив порог квартиры, в которой, как потом оказалось, мне суждено было поселиться? А вот о чем: о том, что один человек многое бы отдал, чтобы ему принадлежали эти вещи. Просторный письменный стол с медальонами, под зеленым сукном, кресла с высокими спинками и выгнутыми подлокотниками, книжные шкафы от стены до стены, резной черный шкафчик в углу... Этот человек - мой отец Аркадий Кириллович Барановский - однажды, прибивая на стену с превеликим трудом раздобытые чешские книжные полки, произнес:
- Эх, книжный бы шкаф настоящий, старинный, и стол бы письменный ему под стать, хотя в этой конуре хрущевской они бы и не поместились... - и присовокупил непечатное слово.
...Широкий диван, застеленный клетчатым пледом, - под этот плед поспешно, с извинениями забрался хозяин квартиры, - Барановскому тоже безусловно понравился бы, а тем более - висевший над ним женский портрет в золоченой раме. Рама потускнела, лица не разглядеть - в комнате темновато, потому что опущены шторы.
Прежде всего - долг. Вручить апельсины, приготовить чай, ещё что-нибудь, узнать, какие лекарства нужны, в аптеку сбегать, если надо...
- Ничего не нужно, - просипел Всеволод Павлович, - Горло болит, есть не могу.
Но я заварила все же чай. Черствый хлеб становится съедобным, если его намазать маслом и разогреть на сковородке под крышкой на самом малом огне. И сыру немного нашлось в холодильнике. Больной выпил чаю, первый стакан неохотно, второй с жадностью, прикончил бутерброды, я почистила ему апельсин.
Выглядел он хуже некуда - волосы прилипли ко лбу, седая прядь тоже мокрая, нос заострился и блестит, глаза без очков щурятся подслеповато. Он уже не смотрел победителем - и неожиданно я почувствовала к нему симпатию. Человек как человек, болен, одинок, нуждается в заботе. Есть все же во мне что-то от мамы Гизелы, вечной и всеобщей заботницы.
У больного только что, видно, спал жар, почти против его воли я протерла постаревшее, некрасивое лицо влажным полотенцем. Он как-то вдруг задремал, повернувшись к стене. Можно бы и уйти - но я осталась. Идти было некуда - в музей какой-нибудь поздновато. Это было основное мое занятие в свободное время - ходить по музеям. Особенно нравились мне музеи-квартиры. Непрошеной гостьей побывала я у Толстого в Хамовниках и в чеховском "комоде", у Достоевского в больничном флигеле и у Герцена в Сивцевом Вражке... В темных комнатах всегда малолюдно, не то что на выставках. Полы навощенные, старинные фотографии на стенах, картины... Это Барановский приохотил меня к старинным интерьерам. С его слов я узнала об их существовании и научилась, разглядывая, скажем, картину, замечать не только фигуры и лица, но и кресла, диваны, двери, окна, и ещё то, что за окнами, в самой глубине.
Наша квартира на окраине Майска, в стандартном пятиэтажном доме была как у всех. Переехав к родителям, я долго ещё тосковала по дому дедушки Хельмута, по его немецкому уюту.
Сидя с ногами в изрядно продавленном кресле с высокой спинкой в ожидании, когда проснется больной, я вспомнила, как во время одной из наших поездок в Ленинград Барановский показал нам с мамой два окна в третьем этаже старого дома, расположенного прямо на Исаакиевской площади, слева от собора: вот, смотрите, моя бывшая комната. Высокие окна выглядели давно немытыми, одно из стекол треснуло и заклеено бумажной полоской, к тому же двор, в который мы проникли сквозь длинную, темную, как труба, подворотню, оказался похожим на колодец. Словом, мне вовсе не понравилось бывшее, столь часто упоминавшееся им жилье. К тому же от него самого я знала, что это была всего лишь большая комната в бывшей барской, а впоследствии многонаселенной коммунальной квартире. Но в глазах его, воздетых к третьему этажу, я подметила неподдельную грусть.
Будучи плохой дочерью, нисколько я его тогда не пожалела. Ни тогда, ни после... Не те у нас отношения - я и папой не могла его назвать, как мама не просила... Все, та жизнь кончилась, я никогда больше не увижу Барановского. А маму? И её, может быть, тоже, хотя думать об этом страшно...
Человек на диване задвигался, застонал во сне. Я подошла: не надо ли чего?
- Вы ещё здесь? - удивился он.
Жар явно возвращался, лицо его пылало. Я приготовила ещё чаю, поставила рядом с тахтой на столик, дала ему таблетку аспирина и приготовилась уходить: темнело, побаиваюсь вечерних пустых электричек.
- Хотите, я приду завтра? В воскресенье? Приготовлю обед...
Его рука была горячая.
- Приходите. Только обеда не надо - а так приходите.
Мне и правда хотелось прийти снова. У меня не было никаких знакомых в Москве, и вот появился дом, куда меня приглашают. Ну хоть ненадолго, по делу - все равно.
Так продолжалось с неделю - у Всеволода Павловича оказалось воспаление легких, его даже хотели забрать в больницу, он не согласился, сказал врачу, что вот, мол, есть сиделка.
- Уколы умеете делать, сиделка? - спросил пожилой врач.
- Не умею, - призналась я, как бы не замечая подмигиваний и кивков больного, - Зато могу готовить. Что ему сейчас полезно? Вы же сами сказали, что самое трудное позади и теперь нужен только уход...
- Бульон куриный, фрукты, свежий творог. Но это - во вторую очередь. Главное - лечить пациента, а не кормить. Я договорюсь с медсестрой об уколах...
- Не выношу чужого присутствия, - сказал Всеволод Павлович после ухода врача.
- Моего? - испугалась я.
- Да нет, я больницу имею в виду. В палате непременно кто-то храпит или курит - святых выноси. Вашего присутствия, Зиночка, я не замечаю.
- Потому что не храплю и не курю?
Кто я такая, чтобы мое присутствие что-нибудь значило? Никакого обидного смысла он в свои слова не вкладывал, сказал, как есть. Мои визиты его устраивают, наверняка он обдумывает, как бы это отблагодарить волонтерку-сиделку. Деньгами - неудобно, в ресторан пригласить - такой опыт у нас уже был. Что-нибудь бы он придумал, подарок какой-нибудь недорогой, но приличный, духи, к примеру... Но случилась эта гроза...
Грозы я боюсь с детства. Когда я была маленькая, после каждой грозы меня искали подолгу - так я пряталась. Мама всегда бежала домой со всех ног - с ней мне тоже было страшно, но не так. Она ложилась со мной в темной комнате, закрывала плотно окно, опускала штору, прижимала к себе, при блеске молнии и раскатах грома прикрывала собой, будто гром и молния могли ворваться к нам. Мама не уговаривала меня, как все остальные, не трусить, не убеждала, что гроза - это вовсе не страшно. Она соглашалась: да, страшно, но мы притаимся, нас и не заметят. Она просто надеялась, что с годами этот страх пройдет, как всякие детские страхи...