Но смотрела великая, вечно прекрасная Зоя не категорично, а с легким, приятным вызовом.
— А это правда, — спросил Пономарев, — что про ваш роман с милиционером рассказывают?
Он задал этот вопрос и подумал, что теперь ей надо его прогнать, прикрикнуть, обидеться, тогда это будет по-благородному и возвышенно. На хамство — хамством. Вот где-то недалеко работает Веня Воробейченко, тайный предатель. Торчит неподалеку мухомор с ушами.
— Правда, — сказала Зоя, — но, наверное, не все правда. Мы любили друг друга, Толя. Ты ведь знаешь, как это бывает?
И еще далеко была Аночка, любимая, одна на всю жизнь, вздорная, милая женщина, к которой он привык, привязался, прилип, присосался и тянет из нее соки, как всякий мелкий эгоист, самодур и хозяйчик.
Пономарев не кончил разговор с Зоей, а повернулся и побрел к Викентию Палычу, начальнику отдела. Пока он шел, минуя знакомых людей, топча стружки и грязь, оставляя следы подошв на чистых сияющих паркетных переходах, у него было такое ощущение, словно он наконец что-то предпринял и решил.
— В моем сознании произошел перелом, — сказал он уважаемому Викентию Палычу. — Я хочу знать — почему меня держат на полной ставке?
Викентий Палыч не любил уловок и хитростей. Он любил выслушать подчиненного человека и, если надо, ободрить его внезапно добрым словом.
— Красиво, Пономарев, — ответил начальник, чутьем правильно уловив смысл прихода. — В самодеятельности не играешь? Гамлета не играешь? Напрасно… Ты когда в отпуск-то ходил, Пономарев? В последний раз, я имею в виду?
И это было правильно и точно сказано. Чуткая душа обитала в осторожном теле Викентия Палыча. Но какой там, к черту, отпуск. От себя не отдохнешь.
— Я — не Гамлет! — улыбнулся подчиненный. — Я скорее — Василий Теркин-с! Василий Теркин.
Он присел на краешек стола и смачно закурил.
— Вы не выпимши, Анатолий Федорович, дружок?
Столько задушевности сочилось в голосе начальника, кажется, прискочи Пономарев на четвереньках — и то встретит с лаской, уложит на диван — и баиньки. Вот они, демократические методы руководства воочию.
— Как-то у нас, поверишь ли, Анатолий, — продолжал Викентий Палыч, не слыша от подчиненного привета, — как-то у нас все люди видят себя гениями. (Вот опять!) И, поверишь ли, дорогой мой, мы сами так людей воспитываем со школьной скамьи. Мол, каждому предстоит своротить горы и оросить пустыни, по меньшей мере. А на худой конец, поверишь ли, совершить подвиг. На меньшее мы не настраиваем. Надо ли так? По сути дела, каждому предстоит всего лишь с достоинством работать по способностям. По мере сил, обратите внимание.
Вот вы, дорогой мой, безусловно, способный юноша. И даже, так сказать, с определенными возможностями. Но вы тоже настроены на подвиг. А подвиг не сразу что-то вытанцовывается. И вы, Анатолий, простите меня, старика, психуете, или, как там у вас принято говорить, — мечете икру, рефлексируете и т. д.
— Я не поэтому психую, — сказал Пономарев в недоумении. — Я хочу знать, за что мне платят деньги. Надо ли их мне платить?
Викентий Палыч встал и проверил окно. Он ласково улыбнулся, и по этой улыбке было видно, как ему, в общем-то, не отпущено время на болтовню.
— На данном участке производства, — объяснил он, — я поставлен государством, чтобы как раз следить, куда и кому идут деньги. Если вы получаете деньги зря, то это моя вина — не ваша. Успокойтесь, Пономарев, и идите работать. Как там у вас? Опять неудачно?
— Опять неудачно! — эхом откликнулся Пономарев.
— Вам тридцать лет, голубчик?
— Да.
— Ну, значит, еще впереди лет сорок — пятьдесят. Верно я подсчитал? Успеете…
Тут надо было поклониться, поблагодарить и уйти. Но Пономарев еще подумал и попросил:
— Переведите меня к Семенову, Викентий Палыч!
— Нет.
— Спасибо.
В ровном состоянии духа вернулся Пономарев к себе на рабочее место. Сел за стол. Был полдень, люди уходили обедать. Пономарев сидел за столом и, как во сне, видел формулу своей фантастической реакции, которая до сих пор была мертва, а теоретически жила бурной жизнью человеческих аорт. Если бы можно было, он бы взорвал сейчас себя, и стол, и цех. Это хорошо бы. Подвести ток и — ба-бах! Вдрызг.
Он просидел час в уютной прострации. Не было ни мыслей, ни планов, ни желаний. Жгучее, яростное бессилие даже баюкало, как в гамаке, покачивало и катило вниз по мокрому склону.
Трудно быть бездарностью — прав начальник с его крестьянским выводом. Подвиг не вытанцовывается, и, значит, дело швах. Значит, все, что прожито, — было ошибкой. Накопленные знания — лишний тяжкий груз.