Потом он сказал громко и деловито:
— Я написал на имя директора, что мы плохо работаем, и попытался объяснить почему. Я указал конкретных виновников вялой, незаинтересованной работы. Первое, что сделал, придя из отпуска, Степан Аристархович Фоняков, — выписал именно этим работникам денежные премии! Что это? Почему? За что?
Как опытный оратор, в эффектном месте Иван Эдуардович сделал паузу и простер руку вперед. Фигура его выражала не негодование, не обиду — недоумение и упрек. Побледнев, я опустил глаза. Зал завороженно молчал. Давненько тут не слыхали прямых речей!
— Видимо, товарищ Фоняков хотел таким способом уронить меня в глазах коллектива, — задушевно и мягко продолжал Иван Эдуардович. — Думаю, что это ему отчасти удалось. Я здесь человек новый, и на сегодняшний день в нашей группе со мной еле-еле здороваются. Но не в этом суть — что такое ноша самолюбия перед лицом общего дела, товарищи! Ерунда.
Теперь расскажу, о чем написал в докладной записке.
Однако Иван Эдуардович не стал рассказывать про докладную — до сих пор, честно говоря, мне неизвестно, что там было написано. Да и какое мне дело! Еще битых полчаса Самсонов делился мыслями о современном производстве, которое он понимал "как отлаженный организм с идеально подогнанными звеньями", через фразу вспоминал о "семимильных шагах прогресса".
Пока он говорил свои пышные фразы, я успокоился, а к концу речи опять стало его жалко. Кто из нас не видел демагогов с претензией? Это был один из них, причем не самый умный. Умный демагог всегда учитывает состав и состояние аудитории. Самсонов был из тех, кто и перед женой, и на страшном суде талдычет одно и то же одинаковым тоном.
Сигачев спросил:
— Вопросы к выступающему?
С места крикнули:
— Пусть расскажет автобиографию.
Самсонов зарделся — и видно было, что готов рассказать.
Собрание заваливалось, переходило в фарс, и Сигачев, чтобы соблюсти декорум, сказал:
— В письме названы конкретные лица. Может быть, они выступят?
Молчание. В глубине души я надеялся, что кто-нибудь встанет и защитит меня, хотя бы косвенно. Оставался висеть в воздухе главный вопрос: завалил я работу или нет. Но почему это должно было решиться на общем собрании? Такие вопросы, понятное дело, заранее готовит специальная комиссия.
— Никто не хочет выступить? — повторил Сигачев, взглянув на часы. — А что это за премии, про которые говорил здесь товарищ Самсонов? Это законные премии?
Иван Эдуардович, уже успевший вернуться на место, встал, кашлянул, покрутил головой, как шляпкой гриба, басом возвестил: "Незаконные!" — и снова сел.
Солдатское бешенство внезапно скрутило меня. Не сознавая зачем, почему, твердя про себя: "Ах, незаконные!", я уже ступал по проходу к столу президиума.
"Голыми руками взять хочет, — бормотал я, откуда-то к случаю припомнив воровской жаргон, — дело шьет… Сейчас скажу, — твердил я. — Если надо, сейчас отвечу про премии".
Но стоило мне увидеть перед собой зал, и горячка моя тут же улеглась. Столько открылось знакомых улыбок, привычных и хорошо известных людей, которые смотрели на меня весело и с ожиданием. О каких, к черту, премиях мог им доложить? Это было стыдно и мелко. Да и вообще — к чему мне было переться на сцену, подыгрывая Самсонову? К чему все это? Слова застряли у меня в горле, не шли с языка.
Я различил Катю Болотову, сидевшую в первом ряду, — со странным и чудным выражением она смотрела в сторону, за окно, туда, где началась осень.
— Товарищ Самсонов прав, — сказал я потерянным голосом, как бы извиняясь перед кем-то большим и значительным, кого не было в комнате. — Последнее время я работал вяло и неинтересно, потому что устал, издергался, размечтался. Наша работа — это наша жизнь, и в ней бывают усталость и спады. Но они проходят, все проходит. Надо только обождать немного.
В комнате наступила такая тишина, что я пошатнулся. Было так, как будто свалился в гремучую воду, а теперь или плыть, или утонуть.