Предложения от посредников, архитекторов и агентов – ни один из них не имел намерения жить в этой вилле и наслаждаться жизнью, они всего лишь собирались снести ее – доставлялись к его двери в жестких рельефных конвертах, но по большей части оставались непрочитанными. Бузи знал, что с финансовой точки зрения это было недальновидно, но мудро со всех других сторон. Он легко мог убедить себя, что быть преданным месту, в котором живешь, и защищать его не является проявлением собственничества, а всего лишь правовой титул и владение совокупностью стен и потолков. Нет, комнаты не могут быть утешительными компаньонами, в особенности если они были увешаны и обставлены твоей женой. Выбор и решение всегда принадлежали ей. Ее тело отпечаталось в подушках и креслах; в ее обществе состарились и посеребрились зеркала; эта завитушка, образованная кольцевыми отметинами на столешнице, образовалась там, где жена тысячу раз ставила свою чашку; к этим старинным хрустальным стаканам прикасались ее губы; это одеяло укрывало ее в тот день, когда она ушла. Смерть не убирает за собой, не подметает, уходя. Все мы оставляем следы не только в виде праха и костей. Ее прах все еще находился дома в урне из латуни и розового дерева, стоял на крышке рояля; она – Алисия – слегка дребезжала с fortissimo[1]. Ее прах давно следовало развеять в каком-нибудь мирном месте, но ее мужу невыносима была мысль об окончательном расставании с нею.
Их дом (одна из немногих сохранившихся прибрежных вилл в старом конце набережной, за новыми отелями, ресторанами, модными, выстроенными полумесяцем и отделанными мрамором многоквартирными домами с их дорогостоящими щелками вида на океан) был их общей любовью. Из великолепного – величественного – окна второго этажа с его овальным кованым балконом и шелушащейся краской открывалось три контрастных и отчетливых вида, которые добавляли ценность тому, что за последние годы, после Алисии, стало «разваливающейся собственностью». На западе открывался узкий вид на город – прибрежная улица с магазинами, несколько современных фасадов, захудалый аквариум и небесная линия, резко поднимающаяся от бухты, линия, которая главным образом представляла собой нетронутый фриз исторических башен, куполов и шпилей. На востоке с балкона виднелись проблески поросших лесом склонов и противящихся прогрессу остатков леса вдали, единственная тень среди дня, которая была рядом с нашим городом, чуть ли не дикие места, ограниченные защитной полосой деревьев, втиснутой между зданиями и прибрежными утесами. Это было то, что французы назвали бы garigue[2], но мы, родившиеся здесь, знали как лесок, путанный, благовонный, солеустойчивый лабиринт облепихи, рожковых деревьев и низкорослых сосен. А что касается фасада? Мощеная площадь для разворота машин и экипажей и аляповатый искусственный сад со скамейками, с которых прохожие могут видеть ослепительное кино моря.
Здесь днем по воскресеньям и в летние вечера наиболее осторожные горожане в отполированных туфлях заканчивали свои прогулки по набережной и направлялись в город по плитам мостовой, а не по опасному для щиколоток галечному берегу; не рисковали они и углубляться в лес по заросшим тропинкам. Те, кто постарше, поднимали взгляд на дом, они, вероятно, знали, что их мистер Ал всю жизнь прожил здесь. Не он ли собственной персоной стоит у окна с романом в руке? Неужели это он, старый и обнаженный от поясницы и выше, балансирует на стуле, меняя лампочку? Неужели это певец демонстративно завтракает в одиночестве на своем балконе? А потом они, возможно, ловили себя на том, что напевают себе под нос «Вавилон, Вавилон» или «Тонущий моряк говорит о любви». Эти названия все еще приносили Бузи скромные роялти и поддерживали его репутацию – хотя и не героя его песни – на плаву, так что голова торчала над водой.
Да, Бузи был скромно процветающим человеком, процветающим во всем, кроме, давайте скажем это, любви. Пусть у него больше не возникало настоятельной потребности спеть перед ужином, но он всю жизнь был предан музыке, а потому надеялся, что будет петь до последнего часа жизни. И он хотел сообщить публике, что на собственных похоронах присоединится к псалмам и литургии. Они будут прижимать уши к крышке гроба, чтобы уловить его несмолкающий голос или услышать пение из маленькой урны с его прахом. Это будет его собственным вознаграждением. И их. Да, мистер Ал будет держать всех в напряжении до самого конца. Никто из тех, кто знал его, не сомневался в этом. Он сам никогда в этом не сомневался. Тем не менее произнесение официальной речи в галстуке и даже без рояля у него под боком, что он попытался прорепетировать в полдень, будет тяжелым испытанием. То, что он называл своей «отсутствующей конечностью», будет выставлено на всеобщее обозрение; у него никогда не было дара смешить людей, способности развлекать – только пением. А потому одна мысль о том, что он будет стоять и говорить, а не петь, завязывала его желудок жестко и плотно, словно туфли шнурком. Бузи отчаянно требовалось шесть или семь часов спокойного сна, если он хотел встретить этот день хоть с какой-то долей уверенности.