И к проволоке тоже никто не подходил. Не мог подойти. За десять шагов до нее по земле была прочерчена белая кромка — каждый последующий шаг был равносилен смерти. Вахманы зорко следили с вышек за передвижением узников. Да и если бы кто-то из них обезумев от голода и отчаяния, пересек контрольную зону и достиг колючей ограды, то первое же прикосновение к ней также убило бы его, только еще вернее, поскольку сквозь проволоку был пропущен электрический ток.
Да и в героическую позу я не очень верю. Но не потому, что не видел там мужественных людей, способных умереть за правое дело. Видел. И гордился ими. Однако, совершая героическое по сути, ежедневно, ежечасно, ежесекундно рискуя жизнью, больше того, внутренне готовя себя к чудовищным, нечеловеческим мукам, сквозь которые им пришлось бы пройти в застенках гестапо прежде, чем умереть, эти люди никогда не принимали героических поз. И никогда никому не рассказывали о своих подвигах.
Почему мой друг не поправил художника, пошедшего на поводу у расхожих понятий о «героическом»? Не смог возразить ему? Или постеснялся? Последнее на него похоже: он всегда был ласков и мягок с товарищами. И насмешлив и непримирим к врагам.
Вспоминаю день, когда мы познакомились с ним. Он лежал неподалеку от меня на нарах, но я не смотрел на него, мой потухающий взгляд был устремлен в потолок. Меня не тянуло к общению с соседями: какой смысл узнавать, кто твой сосед, если не сегодня завтра его уже не будет? А не его, так тебя. Каждое утро в нашем ряду кто-то умирал. Еще в сумерках я узнавал умерших по каменно задранным подбородкам и тусклому блеску остановившихся глаз. И сам в душе готовился к смерти. Жизнь уходила с каждым днем. Не было уже сил вставать, даже баланду ел лежа, проливая половину на себя.
Все же до весны дотянул. А в марте краснорожий фельдфебель из комендатуры привел к нам молодого чистенького офицерика в какой-то странной полугитлеровской-полубелогвардейской форме, крикнул: «Внимание!» и, осклабившись, вышел, оставив офицерика с нами наедине.
Это был власовский пропагандист, который стал уговаривать нас вступить в русский легион. Офицерик не превозносил немцев, нет, наоборот, давал понять, что с ними каши не сваришь, нужно помогать самим себе, а именно, как призывает генерал Власов, брать в руки оружие и воевать за «новую Россию». «Или, — пропагандист вразумляюще указывал пальцем, — доходить здесь, на нарах».
«Вы меня поняли, земляки?» — спросил он, закончив свою тираду.
«Поняли», — слабо отозвались нары.
«Так, значит, будем писать заявления?» Офицерик достал из планшетки аккуратно нарезанные листки бумаги и так же аккуратно заточенные половинки карандашей. «С кого начнем?»
«Ты для начала дал бы закурить, красивый», — сказал один из «доходяг», со впалой грудью и выбитым глазом. Я посмотрел на него с удивлением: неужели он поддался на агитацию власовца?
Офицерик засуетился, шаря по карманам, извлек портсигар, наполненный сигаретами, отсыпал половину и раздал жаждущим. Пьянящий ароматный дым заструился над нарами, перекрывая зловонные запахи.
Одноглазый сделал пять или шесть затяжек и передал окурок соседу.
«На, потяни, браток, табачок-то турецкий, не наша поло́ва! — сказал он, обнюхивая пальцы. — От одного духа чумеешь. — И усмехнулся. — Только уж больно цена дорогая… Стошнит, как подумаешь, а, па́ря?»
Офицерик, услышав, насторожился.
«Чего ты там мелешь? — Он спохватился. — Тебе вообще зря давал… слеподыру».
«Хоть я и слеподыр, а дальше твоего вижу. — Наш товарищ подмигнул единственным глазом. — Жаль мне тебя, красавчик, шейка-то у тебя белая, нежная. — И зацокал языком: — Ай-ай, как жалко!»
Мы поняли, засмеялись.
«Так будем писать, братцы?» Офицерик вскочил и пошел вдоль нар. Докуривая его сигареты, «братцы» насмешливо смотрели на него. Ни одна рука не протянулась за листком.
«Ну и подыхайте здесь, хрен с вами!» — злобно крикнул офицерик и, выбежав, захлопнул дверь.
В этот же день или на следующий я вдруг обнаружил, что одноглазый смельчак, высмеявший власовского вербовщика, расположился рядом со мной. Почему так случилось, мой обескровленный мозг сразу не осмыслил — то ли прежний сосед, лежавший слева от меня, умер и место освободилось, то ли сработал некий закон взаимного тяготения… Только помню шевельнувшуюся во мне радость, когда я, скосив глаза, увидел, как сбоку от меня тихонько, но основательно устраивается человек, единственный, кроме старшины барака и раздатчика пищи, кого я теперь различал среди всех. Как бы между прочим продолжая копошиться в уголке, он так же тихо и с усмешечкой, но уже дружелюбной, осведомился, как меня зовут. Себя он назвал Володей. «Вот и будем вместе, — прозвучало из угла. — А кто вместе — у того двести!» Приговорочка до смысла не дошла, но в груди у меня потеплело.