Когда мы — я и старик пост — ехали в вагоне в Штукенброк, солдат признался, что обер заполнил на меня красный «шайн», по которому меня должны выписать из ревира в штрафной блок, а затем вернуть в команду или отправить на каторжные работы. «Жаль, что у меня там, в комендатуре, нет знакомых, я бы помог тебе», — сказал со вздохом старик. Он тоже хотел мне добра.
Но я обошелся и без его помощи…
— Да, — задумчиво произносит пастор, положив свою седую голову на ручку костыля.
Пока я рассказывал, он сидел в такой позе, полузакрыв глаза, как бы борясь с дремотой, однако не только не спал, но не пропустил ни одного слова.
— Да, — повторяет он. — Бедные люди. Времена были страшные, мы помним. Взбесившийся холуй или обыватель у власти — казалось бы, парадокс. Тем не менее нет ничего страшнее подобной ситуации, тот доктор, как его… Рой?.. был прав. Все человеческое в таких случаях попирается — гордость, сострадание, честность… Да, и честность тоже! Этот ваш обер-калека Виллимайер рассудил так: жизнь меня обманула, и я имею моральное право на обман. Но маленький человечек, нижний чин, он и обманывал по мелочам — то украдет у вас буханку хлеба, то пачку маргарина. Впрочем, может быть, он кому-то и сострадал: старикам родителям или жене, отдавая им присвоенные продукты…
Гельмут усмехается.
— Подлец этот обер-пост! — решительно заявляет он. — Подлец и вор!
— Несчастный, — упрямо отзывается пастор. И обращается ко мне: — А кем он был до войны? И откуда он родом — не знаете?
— Знаю, — отвечаю я. — Вернее, узнал… после освобождения…
Гельмут сдвигает брови.
— И не поехал, не пустил ему пулю в лоб?
— Поехал, нашел. Но пулю не пустил.
— Почему?
Рассказываю, что в первый же день свободы я с двумя товарищами поехал в Гютерсло на фабрику Фоссена, и там мне сообщили адрес Виллимайера, он оказался из местных. В окрестностях города у него была маленькая ферма.
Помню, как он вышел к нам в непривычно мирном ночном туалете — в халате, шлепанцах на босу ногу и вязаном колпаке, похожем на лыжную шапочку. Этакий тихий, добропорядочный обыватель, которого подняли с постели. Он долго протирал глаза, словно не мог понять, кому он понадобился в такую рань. «Хватит ваньку валять! — сказал один из наших, рослый парень, которому тоже доставалось от обера. — Судить тебя будем!» Бывший обер пожал плечами и что-то заговорил о законе, о том, что у нас нет никаких прав… Мой товарищ схватил его за шиворот и поставил к стенке. «Тогда мы тебя без суда шлепнем!» Виллимайер задрожал, но покорился. Мы уже подняли пистолеты. Но в этот момент из дома выбежала молодая женщина в длинной ночной сорочке, распатланная, и, увидев стоящего у стены мужа, закричала и бросилась к нам, умоляя пощадить его. Она ползла по земле, хватала нас за ноги… Мы опустили пистолеты. «Неужели так и не рассчитаемся с этим гадом?» — спросил меня товарищ. Он был тоже смущен, хотел быстрее закончить дело. Я подошел к Виллимайеру, сорвал с него колпак и несколько раз ударил по лицу. Мы сели в машину и уехали не оглядываясь.
— Ну и дураки! — восклицает Гельмут. — Ты думаешь, он оценил твое благородство?
— Не знаю, — отвечаю я. — Для этого нам надо бы снова встретиться с ним.
— Именно! — подхватывает пастор. — Война еще клокотала в сердцах, ее кровавое облако улетучилось не сразу — для этого потребовались годы. Сейчас вы встретились бы уже почти стариками, под занавес жизни, на пороге вечности, так сказать. Возможно, взаимной ненависти в ваших сердцах давно нет?
Я уже готов согласиться — не как бывший «подопечный» обер-ефрейтора, а из любопытства, как представитель профессии, исследующей метаморфозы человеческого духа. Но дух, душа — не кощунственно ли это звучит применительно к таким типам, как Виллимайер? Медлю с ответом, незаметно ощупывая поясницу, на которой до сих пор сохранились отметины от обер-ефрейторского штыка. Нет, душа все же есть у меня, а не у него — ведь я не отплатил ему его же монетой…
Пастор и согласен и не согласен с моими доводами. Есть цепная реакция зла, ее кто-то должен прервать — самый мудрый, самый незлобивый. Даже если он погибнет, отключая смертоносный провод, человечество не забудет его, как не забыло Христа. Почти две тысячи лет люди идут по его стопам, несут в себе его свет. У подлецов же, палачей и прочих низменных созданий нет будущего. Их заветы обращены не к душе, единственному признаку человеческого в человеке, а лишь к тому, что роднит человека со зверем. Все существа в этом мире едят, пьют, утоляют свою похоть, но любовь и совесть даны только человеку. «Да не убий их в себе самом!» — гласит высшая мудрость.