Признаться, я слушал с вниманием, чувствуя в подтексте руку или мысль Дистельмайера. Сам он продолжал сидеть в безучастной позе, лишь иногда кивая, как бы в согласии с проповедью, а из-под полуопущенных век лучился живой заинтересованный взгляд. «Ты понимаешь?» — раза два или три обратился он ко мне, может быть, для того, чтобы отвлечь мое внимание от своей персоны. «Понимаю», — с улыбкой отвечал я. Мое понимание духовных текстов было, мягко выражаясь, несколько иным, чем у пастора.
Алчность, властолюбие и прочие пороки, на которые страстно обрушился молодой проповедник, разумеется, не украшали человечество, но и не существовали в нем, что называется, в чистом виде. Разве не случалось мне встречать людей талантливых и даже добрых, широкой души, но наделенных чрезмерным самомнением и по-своему властолюбивых? Жизнь не раз ставила меня перед величайшей из тайн, именуемой человеком, и, решая ее для себя, я пришел к выводу, что люди не бывают злыми или добрыми лишь сами по себе или по воле потусторонних сил, в чем пытался убедить свою паству молодой проповедник. В человеке брали верх те или иные качества прежде всего в зависимости от обстоятельств, в какие попадал он сам или в какие его ставили высшие, но не небесные, а земные, силы.
Я знал знаменитого писателя Кнута Гамсуна, который в угаре гитлеровских идей, маниакального бреда о «сверхчеловеке» потерял трезвость мысли и в полном смысле слова предался дьяволу, одетому в коричневую рубаху со свастикой на рукаве. Знал и смелого воздухоплавателя Линдберга, на честолюбии которого смог сыграть все тот же коричневый дьявол. Знал видных артистов, музыкантов, художников, людей, возможно, по своей природе незлых, но поставивших свой талант на службу злу — из-за политической или нравственной незрелости, а то и просто из-за страха за свою шкуру. Работала злая, преступная политическая система — порождение пресловутого «Сатаны», а вернее, определенных классовых и социальных сил, и властно подминала под себя все мало-мальски слабое, душевно или идейно неустойчивое.
Но знал я и настоящих людей, — правда, таких, к сожалению, было меньше, — кто выходил, сжав кулаки, зачастую безоружный на борьбу с фашистским чудовищем, этим Голиафом двадцатого века. Однако действительность оказалась печальнее мифа — погибли «давиды», погибли, потому что их было мало, и праща не смогла сработать вовремя. Людьми доброй воли был упущен момент. В итоге мир потерял более пятидесяти миллионов человек, из них почти половина — мои соотечественники.
«Это по ним идет служба», — думаю я, слушая, как поет и вздыхает орган. Впереди пожилая женщина в темной шляпке вытирает платочком повлажневшие глаза. Она вспоминает своих безвременно усопших: сына или брата, погибших где-нибудь в России. Всех черным крылом коснулось горе — и нас, и простых немцев, — и отметины его еще живы. «Мир вашему праху!» — поет невидимый хор. Что ж, пусть будет так, если говорить только о прахе. Но нет мира, и никогда не будет тем, кто первым поднял меч, первым сжег чужое поле, первым осквернил мирный дом…
Месса подходит к концу. Заключительную часть проповеди маленький брюнет посвящает тому прекрасному будущему, какое ожидает человечество, освободившееся от сатанинских соблазнов и твердо вступившее на тропу господню. «В любви к ближнему обретем мы покой и радость — мы, и наши дети, и дети детей». Молодой проповедник говорит с чувством, его речь волнует не столько словами, половину из которых я не понимаю, сколько высоким, торжественным звуком, проникающим в душу. Он талантлив, этот ученик старого пастора, и будет, возможно, достойным наследником. Но смысл его речи для меня по-прежнему темен. Я, земной человек, воспитанный на законах материализма, думаю, что легче, наверное, не ждать этого идеального будущего, ибо люди не ангелы и никогда не уподобятся им, а выработать четкие и ясные правила нашего общежития на этой земле, выставить, так сказать, профилактический щит, преграждающий дорогу войне.