Их было непривычно много, я еще никогда не видел вблизи столько немцев, особенно гражданских. Чутьем, как опытная собака, пытался определить: кто же здесь самый главный, тот, от кого теперь зависит наша жизнь. Быстро, подобно счетной машине, я перебрал окружающих. Сухощавый обер-ефрейтор со скрюченной рукой, судя по тому, как он надменно и строго держался с привезшими нас солдатами, был старшим охранником, «обер-постом». За ним по пятам следовал пожилой, в спадающих штанах солдат-резервист, его помощник. Начальственно, хотя и смешно, как какой-нибудь опереточный злодей, вел себя кривоногий пожарник — то и дело поправлял на себе форменную фуражку, одергивал китель и, с грозным видом опираясь на трость, делал шаг-другой к нашему строю, как бы собираясь пощупать своей палкой наши ребра, но тут же отступал назад, словно натолкнувшись на невидимую стенку.
Здесь был кто-то, кому подчинялись все. Я перехватил взгляд пожарника, брошенный на невысокого немолодого мужчину в сером костюме, стоявшего поодаль и что-то тихо говорившего подошедшему к нему с докладом толстому чиновнику из лагерного арбайтсамта.
Этот невысокий мужчина и был здесь главным. Шеф фабрики, герр Бургхард Фоссен — так нам его представили. Окинув наш строй пристальным, спокойным и невеселым взглядом, он с минуту как бы поколебался, потом подошел поближе и сказал несколько слов.
Она ничего не значила, его коротенькая речь, я ее не запомнил, кроме одного слова, поразившего меня своей необычностью. Герр Фоссен сказал, что будет делать все, что в его силах, чтобы к нам относились с п р а в е д л и в о. Мы не поняли, что он вкладывал в это слово, какой тайный или явный смысл, но речь явно не понравилась длиннолицему обер-ефрейтору, который, отвернувшись, криво ухмыльнулся.
Нам не надо было долго разбираться в людях — война и особенно плен научили нас, пусть в самых грубых чертах, угадывать человеческую сущность с первого взгляда. Тощего ефрейтора мы тут же зачислили в разряд наших будущих врагов. Но маленький фабрикант — как он станет относиться к нам, его рабам, от него, наверно, тоже много зависело? «Темная лошадка», — думалось мне. Я хранил в своей душе прежний, довоенный, образ классового врага. В то же время он сказал о «справедливости» — понятии, давно нами забытом. Впрочем, это мы тоже понимали, дело не в словах. И Гитлер в своих речах прославлял «труд», но какой, во имя чего? Лишь потому, что ненавистный обер был явно недоволен речью владельца фабрики, мы решили, что господин Фоссен сказал в нашу пользу. Надежда снова пошевелила крылышками.
«Справедливость»! За этим словом нам мерещилась пайка хлеба, раза в полтора больше лагерной, густая баланда с прожилками мяса, летом, вот в такую духоту, как сейчас, баня или душ, чтобы уставшее тело могло вздохнуть, а зимой — натопленный барак… Дальше наша фантазия не простиралась.
Однако действительность даже превзошла мечту. В помещении, куда нас привели, стояли двухэтажные кровати, застланные одеялами, — такой роскоши мы, привыкшие к мокрой соломе на полу или грубым, зловонным нарам, еще не видели. Обер-пост процедил сквозь зубы, что на сегодня нас освобождают от работы. Мы догадались, что это маленький фабрикант сделал для начала нам поблажку. Но и на том благодеяния не кончились. Старичок резервист, помощник обера, отобрав четверых из нас, посильнее на вид, в том числе меня, повел на кухню, где уже толпились, нетерпеливо погромыхивая, парни и девчата в синих робах с нашивками «Ост» на груди. Это были «цивильные» рабочие, или «ост-арбайтеры», которых пригнали на чужбину из оккупированных областей. Они также с любопытством смотрели на нас, на наши еще более, чем у них, изможденные лица, на наши истлевшие гимнастерки с черными лагерными знаками на спине. Мы читали в их взглядах и страх, и жалость, и желание поговорить. Но нам нельзя было перемолвиться хоть словом, «Цивильных» охранял кривоногий пожарник.
Он, как мы потом узнали, имел особые счеты с нашим братом, поскольку в молодости ему довелось побывать в русском плену, из которого его освободила революция. Но по неведомым законам психики, а может быть, просто по законам подлости, отвечающей на добро злом, брандмейстер Антон — он великодушно разрешил называть себя на русский манер, с ударением на последнем слоге, — дышал ненавистью ко всему советскому и считал нас всех грязным скотом, понимающим только палочный язык. Поэтому он, сколько мы его ни видели, не расставался с резиновой полицейской дубинкой, то подвешивая ее к широкому кожаному поясу, то угрожающе сжимая в руке.