«Тот, кто мыслит, — умирает последним!» Точно ли это? Иногда ему казалось, что в жизни бывает наоборот. И все же он радовался тому, что в страшных, невыносимых условиях, где вместе с человеком высыхал его мозг и последними оставались жить только два чувства — страх и голод, к нему и во сне и наяву приходили образы. Значит, он жив! И если он чего-то боялся, то лишь одного: потери способности мыслить образно. Он боялся перестать быть х у д о ж н и к о м. Потому что знал: перестань он им быть, и голод и болезни тут же свалят его. Искусство было его пищей, и лекарством, и спасением от сумасшествия — всем тем, что звало жить и вселяло надежду…
И он выжил: освобождение пришло к нему, как и к тысячам других заключенных в этом лагере, в первую апрельскую ночь победного сорок пятого года. Перед этим где-то неподалеку три дня и три ночи раздавались тяжелые взрывы. По лагерю пронесся слух, что американские самолеты готовят плацдарм для высадки десанта. В небе, за облаками, не переставая шумело: мы знали, что там летят воздушные армады союзников. В этот густой мерный шум лишь изредка врывались другие звуки — визгливая пулеметная строчка или утробное завывание раненой машины. Это отдельные немецкие истребители отваживались нападать на вражескую армаду и падали, срезанные массированным огнем охранения…
Потом, через несколько дней, мы узнали, что американцы высадили десант на пепел, в который они превратили землю и все, что было на ней. Поднятый взрывами воздушный шквал докатился и до лагеря. Несколько бараков в западной части, именно те, в которых никто не жил и где располагались «шу»- и «мантель»-мастерские, то есть где днем работали пленные сапожники и портные или находились склады угля и торфа, стали крениться набок, как карточные домики, и два или три из них полегли. Это случалось при бомбежках и раньше. Но то, что теперь немцы не пришли и не заставили пленных поднять эти бараки и снова закрепить их винтами, ясно говорило несчастным и жаждущим свободы людям, что плену наступает конец. Были и другие признаки: на третий день бомбежки пленным выдали с утра вместо обычной грязной и пустой похлебки крутую сладкую кашу, а в обед — мясной суп с чищеной картошкой и по котелку сладкого кофе… И эта благодать, не свалившаяся с неба, а выдаваемая, как понимали, по распоряжению «самого» коменданта, высокого, прямого, сухопарого немца с бледными, бесстрастными глазами, может быть, лучше всего сказала о случившемся: именно по ней пленные решили, что их мучителям «капут».
Так оно и случилось: в эту ночь узники, в том числе и художник, стали свободными. В их барак прибежал из ревира, где уже работал «штаб освобожденных советских граждан», Леня Воло́шенков и сказал, что немцы из комендатуры капитулировали и вся власть пока перешла в руки штаба. «Наши», он назвал полковника Куринина, врача Сильченко, еще кого-то из активистов, вышли на связь с союзниками, чтобы решить вопросы о дальнейшем пребывании бывших узников на чужбине. «Ура!» — закричал кто-то, и все подхватили. «Домой когда поедем?» — стали спрашивать у Леонида, словно он был пророком или по меньшей мере вершителем их судьбы. И Леонид важно, как положено представителю «штаба», отвечал: «Скоро, после окончания войны». И снова все кричали «ура!».
«Домой! Братцы, мы поедем домой!» — раздавалось вокруг. Но художник почему-то молчал. Нет, он был счастлив, может быть, еще больше других, только опять, по странному капризу души, в ней прозвучала какая-то тревожная нотка. Или он увидел в окно, как по дороге тащится, словно ничего не случилось, скорбная повозка, нагруженная трупами? «Боже, как страшно, — подумал он, — умереть в эту ночь!» Плен и свобода, смерть и жизнь, как ночь и день, встречались в этот предрассветный час.