Выбрать главу

— Ты прав, не думали. Но, может, кто-то из наших все же сберег… для памяти?

— Послушай, — говорю я, — ведь все это можно изобразить в картине!

Художник сдвигает свои все еще черные брови.

— Понял, куда ты гнешь. — Он усмехается. — Тебе сколько лет?

— Ну, скоро шестьдесят.

— Младенец! А мне уже за семьдесят. Потяну ли я?

— А это, — киваю на стоящие у стены планшеты, — тянешь?

— Чудак! То больше — мастерство, не жар сердца. К тому же у меня есть ученики, подмастерья. А здесь я должен работать один. И в полную силу. Это должна быть не обычная, не проходная работа, которая — видишь! — тоже непросто дается, а воплощение всех моих мечтаний, моя песнь песней. Ты понял?

— Понял. Но Тициан в твои годы…

— Тициан! Он жил сто лет! И не был в концлагере!

— Я верю: ты сможешь. Памятник — тому доказательство!

— Опять? Тогда мне было тридцать три года. Возраст Христа, отправленного на Голгофу…

— И все-таки я верю!

Художник умолкает, испытующе смотрит на меня.

— Хорошо, призна́юсь только тебе: есть у меня такой замысел. Решил: закончу эту, договорную, работу, — он показывает на бумаги, — и возьмусь. Просто так, без договоров и авансов. Все отдам, что за душой, все, на что способен. Если… если успею.

Он не успел. Было предзимье, время трудное, тяжелое, особенно для сердечников, когда меня известили, что наш друг-художник умер. Мы, старые товарищи по лагерю, поехали проводить его в последний путь.

Стояли, жались тесной кучкой у гроба, исполняя тяжкую обязанность прощания с человеком, которого когда-то знали молодым, беспредельно верящим в жизнь, в свои силы. Мы всегда завидовали его страстности, его вдохновенной напористости — он сохранил эти качества до старости. Наш Саша даже болел «беспокойно»: попав в больницу с тяжелым сердечным приступом, пытался читать, рисовать, едва отходила боль, вставал с койки. Так и умер, как солдат в бою: смерть подкосила его, стоящего посреди палаты, он упал, ударившись виском о тумбочку, и через минуту уже не дышал.

Гражданская панихида. Говорят художники. Говорят просто знакомые: люди, рядом с которыми Александр Антонович жил, трудился, к кому ходил в гости.

По поручению товарищей говорю и я. Слов уже не помню, помню смысл. «Может спать спокойно тот, кто оставил добрый след на этой земле. А он — оставил!» Показываю собравшимся большой круглый значок — эмблему рабочего кружка «Цветы для Штукенброка». В центре значка изображен  н а ш  памятник, е г о  памятник. С этим значком на груди выходят на манифестации мира тысячи людей. Борются против фашизма и войны. Зовут к дружбе народов и солидарности — лучшему будущему человечества.

Вот и все. Но меня удивило после моих слов недоумение на лицах собравшихся. Один из художников отвел меня в сторону. «Это же великая честь — такое признание! — сказал он. — Почему же мы не знали?»

Но и мы не знали, почему он молчал. Вероятно, по« тому, что истинная любовь скромна…

СВИТОК БОГИНИ КЛИО

Господин Вундерлих, плотный, но подвижный человек в темных роговых очках, которого мне представили как «аборигена» Билефельда, подводит меня к самому заурядному особнячку с вывеской конторы средней руки. Ничего примечательного: серые стены, покрытые гранитной крошкой, крыша из серого шифера, выложенные серой плиткой ведущие в сад дорожки…

— Вот и ваша бывшая резиденция, — говорит немец, с любопытством посматривая на меня.

Не знаю, виновата ли моя плохая зрительная память или что-то другое, но  э т о т  дом почему-то мне представлялся совсем другим. Может быть, его перестроили? Если что-то осталось от бывшего «Бристоля» — какие-то детали, — все равно сам дом узнать трудно.

В нем сейчас нет ничего романтического.

— Но ведь тогда вам было немногим больше двадцати, — говорит Вундерлих, — не правда ли? А у юности всегда на глазах розовые очки. — Он лукаво улыбается. — Имелись, наверно, и другие мотивы. Я тоже когда-то был молод и знаю…

Герр Вундерлих вызывает меня на откровенность. Но я отвечаю ему улыбкой. Мне почему-то всегда смешны попытки людей проникнуть в чужую душу, чтобы навести в ней порядок и все поставить на свои места.

«Другому как понять тебя?» Сейчас, оглядываясь назад, я вижу — это была, наверно, самая прекрасная пора в моей жизни, в жизни моих товарищей. Закончилась война, рухнул фашизм, пришла свобода. Нам предстояло возвращение на Родину. В ожидании заветного часа мы не сидели сложа руки, а работали, занимались любимым делом — выпускали газету, единственную в своем роде. Вот у меня в руках подшивка — я привез ее в дар будущему музею в Штукенброке. «Родина зовет» — она издавалась для советских граждан, освобожденных из фашистской неволи. Семнадцать номеров, последний вышел уже поздней осенью.