— Хорошо, господин офицер, — испуганно лепечет сестра, перебирая четки. — Я только заботилась о ее нравственности…
Я кладу на стол десять марок — стоимость разбитой кружки, и мы выходим. На улице мы долго хохочем. Теперь Гизела чуть не плачет от смеха.
— Я не знала, Алекс, что ты такой артист. Но ты думаешь, эта селедка оставит меня в покое?
— Она же поклялась.
Гизела целует меня в нос:
— Ты смешной. Куда мы пойдем?
Я смотрю на часы:
— Пойдем в кино. Мы еще успеем на последний сеанс.
В полупустом кинотеатре гонят какой-то голливудский «боевик» с затрепанным любовным сюжетом. Добрая половина зрителей — военные. Американцы сидят, обнявшись с девушками, и громко выкрикивают реплики. Гизела морщится, затыкает уши. Я стараюсь смотреть на экран и думаю, где бы нам провести ночь.
— Знаешь, у меня есть неплохая идея, — говорю я, выходя из кино. — Ты когда-нибудь ночевала на сеновале?
— Где?
— На самом обыкновенном сеновале. — Гизела испуганно смотрит на меня, и я спешу успокоить ее: — Не бойся, мы будем вместе.
— Тогда мне все равно где.
Не доходя до «Бристоля», сворачиваю в переулок и подвожу девушку к сараю. Это чья-то конюшня, я случайно, недели две назад, обнаружил ее.
В сарае горит фонарь. Лошади сонно похрупывают, лениво машут кургузыми хвостами.
Приставляю лестницу к стене. Захватив с собой попону, лезу, протягиваю руку девушке.
Мы сгребаем сено, ложимся, укрывая ноги попоной. Гизела развязывает свой узелок и стелет платье под головы.
— Ну как, тебе нравится?
— Еще бы, такая пышная постель!
Я обнимаю девушку и прижимаю ее к себе. Наши сердца бьются рядом, губы жадно ищут друг друга. Я не вижу перед собой ничего, кроме ее глаз — огромных, безмерно счастливых…
— Может быть, ты хочешь спать?
— Нет, милый, я не хочу спать.
У сарая нет крыши — ее, вероятно, сорвало воздушной волной. Сейчас мне не хочется думать ни о чем — ни о прошлом, ни о будущем.
Нежные, мягкие пальцы гладят мое лицо, от них пахнет хлорамином и ромашкой. Гизела шепотом рассказывает мне о себе. Так откровенно она говорит со мной впервые.
Ее тоже не баловала судьба. В детстве, когда был жив отец, паровозный машинист, она ходила в хореографический кружок, мечтала стать балериной. Отец был большой, добрый, справедливый человек, он очень любил ее. А потом его забрали в гестапо, он умер в тюрьме. Домой привезли только маленькую урну с пеплом — все, что осталось от отца. Начались гонения, нищета, голод. Потом пришла война. Здесь было уже и вовсе не до танцев. Гизела поступила на медицинские курсы, стала сестрой. Ее заработка едва хватает на еду, поневоле ходишь без чулок. А мать, которая опустилась после смерти отца, отбирает все деньги и пропивает их. Недавно привела в дом какого-то подозрительного типа — спекулянта или переодетого эсэсовца, тот тоже пьет и вымогает последние гроши. А теперь ее выгнали из дому: кому она нужна, если ее уволят с работы…
— Успокойся, Гиз, — снова уговариваю я. Что я могу еще ей сказать! И она успокаивается.
— Я и теперь хорошо танцую, — говорит она. — Хочешь посмотреть?
Она поднимается и, поворачиваясь на одной ноге, делает изящный пируэт и кланяется.
Лунный свет обтекает ее плечи, струится призрачным золотистым потоком по ее тонким, гибким рукам. Она кажется мне сказочной Золушкой, зовущей к себе своего принца.
Я вскакиваю, беру ее на руки, начинаю кружить, и мы падаем в сено. Гизела смеется, чихает, я желаю ей здоровья, счастья, хорошего мужа.
— Мне никого не надо, кроме тебя! — говорит она, снова целуя меня. — Я хотела бы навсегда быть с тобой. А ты?
— И я…
Она смотрит на меня доверчиво, с такой любовью, что я невольно опускаю глаза:
— Давай спать, Гиз. А то уже скоро начнет светать.
Она обнимает меня, закрывает глаза.
Я украдкой вздыхаю. Нет, сегодня ей тоже ничего не скажу.
С утра принимаюсь за очерк. Спал я всего какой-нибудь час, но голова ясная, пишется легко, страницы так и летят…
Вот уже написана глава об освобождении. Кажется, она получилась неплохо. Правда, есть золотое правило — его любит повторять наш редактор: качество работы адекватно количеству вложенного труда. Я просматриваю написанное еще раз. Все на месте! У творчества свои законы, оно держится на вдохновении, иной раз хоть сутки сиди — удачного слова не выдавишь. Сколько прекрасных вещей написал Пушкин за одну только болдинскую осень! А Мицкевич! А Лопе де Вега, который создавал свои пьесы в течение двух-трех дней!
Великие примеры воодушевляют меня. Я еще в школе увлекался литературой, мои сочинения хвалили учителя. Лет в пятнадцать мои стихи напечатали в местном литературном сборнике, и я, вообразив себя «писателем», забросил учебу. Мать не чаяла во мне души, собирала все мои черновики и прятала в заветный уголок в шкафу. Отцу тоже было приятно, что у его сына «талант», но все же он иногда порол меня за невыученные уроки.