— Они погибли все до одного, — помолчав, заключает он. — А наши разбежались кто-куда…
Он переночевал в перевернутом и обугленном вагоне узкоколейки, завернувшись в какие-то тряпки, а наутро увидел в долине за рекой огромных, чудовищных стрекоз или птиц, из брюха которых выбегали солдаты в незнакомой зеленой форме, с автоматами наперевес. Это были американцы, они высадились на пепел и, почти не встречая сопротивления, двинулись на восток…
Не здесь ли, в этой истории, разгадка?
Говорю об этом Вернеру. Он молча кивает, записывая в свой блокнот.
Едешь назад — словно читаешь книгу с конца. Опять плывут по сторонам низкие, мягких очертаний холмы. Только тюльпанов все меньше и меньше. И домов с белым обкладом — тоже.
Бохольт исчез из виду как-то сразу, не успели оглянуться. Последнее, что запомнилось: вышедшая нас проводить семья Винце — две старушки — мать и тетка Пауля; его жена с двумя дочками-подростками и сыном, мальчуганом лет восьми, таким же рыжим и веснушчатым, как и отец, и, кажется, тоже Паулем, мать назвала его «мини-Пауль»; с племянником и племянницей, хорошенькой девушкой «на выданье», и ее женихом, большим, немного неловким, наверно, от смущения, парнем; тут же был приземистый мужчина в выгоревшей фетровой шляпе, яркой, лимонного цвета рубахе с наспех повязанным галстуком и, державшая его за руку, высокая, представительная дама, вероятно, его жена; и трое подростков, стоявших чинно, лесенкой, позади взрослых, и еще кто-то… Все жали нам руки, желали доброго пути, и даже собака, тоже вышедшая проводить, ласково виляла хвостом…
Когда отъехали, Вернер сказал:
«Хорошая семья, полукрестьянская-полурабочая. — Он улыбнулся. — Кстати, это и есть почти весь актив Пауля».
Больше он не произнес ни слова. Сидел сосредоточенный, смотрел на дорогу и молчал. Я знал, что нам надо заехать еще в одно место, об этом он известил меня накануне, но добавил: «Если останется время». В его правилах было всегда отделять главное от второстепенного. Я тоже придерживался этого правила, потому меня немного удивила настойчивость, с которой Вернер решил вопреки моим первоначальным планам повезти меня в Бохольт.
Но теперь я благодарен ему.
Я вновь прикоснулся к тому, что будет преследовать меня и от чего уже не откреститься никогда, сколько бы житейская мораль ни твердила, что жизнь коротка и надо беречь нервы и силы, что думать о прошлом — значит обкрадывать свое будущее, нагонять на душу мрак и холод могилы, когда мир так прекрасен, полон чарующих звуков и радостей. А счастье не любит, когда тот, кому оно досталось, слишком часто оглядывается назад. «Мир на мир живым», — как говорили в старину наши мудрые предки.
Все это мне известно. Но каждый может жить только так, как может. Судьба — не пустое слово: судьба человека, судьба поколения. Нам выпала на долю эта война, величайшая из всех, какие знала земля, и это стало нашей судьбой — школой жизни, и проклятием, и вечной мукой. Мукой памяти…
И я спрашиваю себя — с пристрастием, с горечью — все ли мы, оставшиеся в живых, сделали для того, чтобы рассказать о погибших? Каждый из читающих меня поймет, поставив себя на место тех, кто мог купить жизнь ценой измены, но не купил, предпочел смерть. Кто знает о них? Большинство свидетелей тоже умерло, но кто-то ведь остался. Вспоминаю погибших в лагерях в Дарнице, в Славуте…
«Надо работать, — говорю себе, — запечатлеть на бумаге или на магнитофонной пленке все, что еще хранит в своих кладовых наша память. Надо вспоминать, вспоминать — всем, кто еще жив, не боясь, что что-то не сойдется: те, кто будет потом складывать из этих осколков стройную и осмысленную фреску, все уточнят. А нам… нам прежде всего надо спешить.
Боже, какой же у нас в руках материал! Ни Данте, ни Шекспиру не снилась такая бездна трагических сюжетов, такая изощренность уничтожения — с одной стороны и такое бескорыстное мужество — с другой.